В 1959 году, будучи в Новгороде, я случайно встретил мою старую школьную учительницу, Ангелину Степановну Кирьянову, бывшую бестужевку. Приехав в Москву, написал ей и получил ответ. Я долго держал ее письмо в руках и буквально любовался им — хотелось вставить его в раму. Конверт с адресом, само письмо — все это было так красиво оформлено, с таким тонким чувством вкуса, письмо было написано так умно, с таким тактом, во всем чувствовалась такая высокая культура. В Москве сейчас (смело говорю) не найдется ни одного учителя, включая пишущего эти строки, кто мог бы написать такое письмо. И как было обидно, что этим высококультурным, морально не то что чистым, а чистейшим женщинам, платили несчастные гроши (даже школьная уборщица иной раз зарабатывала больше). Иногда дворник говорил: «Татьяна Ивановна! (имя подлинное) что толку с Вашей грамоты? Я вот ни одной буквы не знаю, а больше Вас в десять раз зарабатываю».
Они сносили свое положение с большим достоинством. Никогда никаких жалоб. Работа в две смены с ужасными, разнузданными ребятами, достойный тон с родителями учеников, шутки с товарищами. Привычная книга перед сном. И над всем этим — бедность, аккуратная, заштопанная, чистоплотная бедность. С тех пор прошло 40 лет. Те учителя давно уже ушли из жизни. Сходят со сцены и те, кто тогда были мальчишками. Теперешние учителя не говорят по-французски и не пишут красивых писем. Одно осталось неизменным — бедность. Положение учителя с тех пор не только не улучшилось, но даже стало хуже. Тогда в учителях был недостаток, ими дорожили, и всегда можно было как-то подработать. Теперь среди учителей безработица — большая часть из них не имеет полной нагрузки; серая, нудная жизнь, и в то же время во всех школах плакат со словами Ленина: «Мы должны поднять народного учителя на такую высоту, на которой он никогда не стоял и не мог стоять в буржуазном обществе». Как правильно сказал А. Д. Сахаров, «дело народного просвещения находится в СССР в постыдном состоянии».
У меня вскоре сложился новый образ жизни. В 6 часов утра встаю. Питерское зимнее утро. Тьма. Фабричные гудки. Школа до двух часов дня. Обед в столовке. Институт. Лекции до 10 часов вечера. Проводы Доры Григорьевны (таково было имя моей новой знакомой). Жила она на Лиговке, от института около 4-х километров. Возвращение домой в час ночи, чтобы завтра начать ту же жизнь.
До 20 лет я жил замкнутой жизнью — весь в книгах, в церкви, в философских абстракциях. Теперь я впервые вышел из своей башни слоновой кости. Хотя я еще в детстве изучил все тонкости русского лексикона, однако был, в сущности, парень неиспорченный: о любовных отношениях между полами знал, в основном, из романов, а вкус водки впервые узнал лишь в 19 лет. В нашей трезвой семье никогда не бывало ничего спиртного, кроме кагора, и то лишь три раза в год: на Пасху, на Новый Год и на Рождество, которое совпадало с днем рождения отца. И вот теперь первая любовь.
Мой друг Дора Григорьевна П. была человеком брызжущей жизнерадостности. Она мне всегда напоминала слова Моцарта у Пушкина: «А если мысли черные к тебе придут, откупори шампанского бутылку иль перечти „Женитьбу Фигаро“». В каком бы настроении я ни был, как бы ни замыкался в своем мрачном внутреннем мире, увидев ее, я сразу весь преображался, убеждался, что и мир вовсе не так уж плох и что в 20 лет еще рано хоронить себя заживо. Между тем, более разных людей, чем мы с Дорой Григорьевной, трудно себе представить. Она родилась в 1903 году в семье крупного еврейского буржуа. С ранней юности отличалась жизнерадостностью и теми способностями, которые в других условиях сделали бы из нее украшение гостиных. Хорошо и много декламировала, была веселой, остроумной собеседницей. Она не принадлежала к глубоким людям, но имела живой интерес к политике, к литературе, к искусству, любила нравиться, но без тени пошлости. Ей был свойственен внутренний аристократизм: дрязги, сплетни, интриги ей были органически чужды и возбуждали у нее брезгливое отвращение, поэтому подруг у нее было мало. Когда мы с ней встретились, ей было 32, мне не было еще и 20-и. Сначала влюбленность мальчишки ее забавляла и немного льстила ее женскому самолюбию. Потом заинтересовала. Кончилось, однако, тем, что она меня полюбила. Так или иначе, но через полгода я объявил дома, что женюсь. Это объявление буквально повергло всю мою семью в транс. Против моего намерения восстала, конечно, бабушка: «Как?! Но ведь она же старше тебя на 13 лет! Это же безумие!» Отец тоже возражал, но не так решительно: он видел Дору Григорьевну и она произвела на него хорошее впечатление. Кончилось тем, что я заявил, что все равно поступлю так, как решил. И, зная по опыту мое упорство, семейные замолкли. Препятствие, однако, пришло с другой стороны. Дора Григорьевна попробовала ввести меня в свой круг. Я очень оробел и, рассердившись на себя за застенчивость, начал всем дерзить и грубить. Поэтому, когда Дора Григорьевна осторожно объявила о своем намерении, началась буквально буря: «Как? За этого нахального мальчишку-выкреста? Ты сошла с ума!» Больше всего Дора Григорьевна испугалась «ridicule». Действительно, выйти замуж за неоперившегося мальчишку, которого на улице многие еще принимали за школьника-десятиклассника, было нельзя сказать, чтоб очень серьезным шагом. И она нерешительно сказала: «Может быть, все-таки подождем?» Так женитьба не состоялась, но дружба продолжалась почти четверть века…