Выбрать главу

С Борисом Григорьевым нас сразу сблизила общая любовь к стихам. В первый же день мы разговорились о поэтах-символистах. Он увлекался Клюевым, я — Блоком, начали перебирать поэтов, тут же незаметно перешли на «ты». Итак, сразу между нами возникла дружба. Борис происходил из кондового русского мещанства. Его родной городок — Раненбург Рязанской губернии, сплошь поросший крапивой и заселенный сапожниками и огородниками. Отец, самородок-художник, сумел пробиться в Академию художеств и даже окончил ее с золотой медалью. Жениться, однако, Иван Васильевич поехал в свой родной Раненбург и привез оттуда веселую, чернобровую и почти совершенно неграмотную девушку. В 1916 году, 4 октября, родился у них сын Борис, который был моложе меня на год. В противоположность мне, прошедшему в это время уже огонь, воду и медные трубы и почти совершенно независимому от семьи, Борис был крепко привязан к семейному очагу и не мыслил для себя жизни вне дома. Худощавый, болезненный юноша, он был страстным курильщиком; буквально не вынимал папиросы изо рта, и от всех его вещей так и несло запахом дешевого табака.

Несколько лет назад, сидя в Библиотеке Ленина, я вдруг ощутил справа от себя запах студенческих дешевых папирос; курил мой сосед. И вдруг я почувствовал впервые за 30 лет у себя на глазах слезы. Как живой встал у меня перед глазами Борис. Дружба наша, однако, отнюдь не была сентиментальной: как все мальчишки, мы не выносили никаких проявлений чувства и всегда разговаривали друг с другом с подчеркнутой грубостью. Сначала мы разговаривали в основном о литературе, но вскоре наши беседы приняли более актуальный характер и уперлись в политику. В Советском Союзе всегда все упирается в это. Мы нашли полное согласие: оба были демократами, противниками капитализма и сторонниками того, что сейчас бы назвали «социализмом с человеческим лицом».

В одном мы никогда не могли договориться с Борисом — он не был религиозным человеком, не знал и не понимал христианства.

Жил он в той своеобразной части Питера, воспетой Пушкиным и мастерски описанной Гоголем в «Портрете», которая называлась тогда Коломной, около самого Калинкина моста, где когда-то бродил Раскольников.

Питер — странный город; в нем никогда ничего не меняется. Каждый раз, когда я туда приезжаю (а живя в России я бывал там каждый год), я буквально погружаюсь в свое детство. Иду мимо крылечка (у нас на Васильевском) с пятью ступенями и думаю: «Что это сегодня нету бабки, которая семечками торгует и всегда здесь сидит?» И только в следующий момент вспоминаю, что бабка эта здесь сидела и семечками торговала ровно 50 лет назад. Прихожу в библиотеку нашего института и нахожу стол, на котором сохранилось слово, вырезанное мной по привычке бурша перочинным ножом 40 лет назад. Вот и Коломна почти не переменилась с того времени, когда жил здесь Борис. И до сих пор от нее веет если не Пушкиным и Гоголем, то во всяком случае Раскольниковым. Каждый раз прихожу сюда, к Калинкину мосту, и стою на набережной канала Грибоедова, и смотрю на дом № 168, — это единственная возможность вспомнить Бориса, которого последний раз я видел здесь мертвого 23 февраля 1942 года. Могилы нет; он похоронен где-то среди умерших от голода, мать последовала вскоре за ним (отец умер еще до войны), а его фотографии потерял я вместе с вещами при выезде из Ленинграда после блокады. И уже никого не осталось, кроме меня, кто помнил бы его. А между тем это был человек кристальной душевной чистоты, редкого благородства, в моральном отношении во много раз более высокий, чем я. Ему никогда не было свойственно ни честолюбие, ни тщеславие; он был сама скромность. В минуту душевного волнения сильно заикался. Благодаря этому на экзаменах (при совершенно одинаковых знаниях — мы готовились всегда к экзаменам вместе) я всегда получал «5», а он тройку. Однако зависть и другие мелкие чувства никогда ему свойственны не были.