Выбрать главу

Невольно задаешь себе вопрос: что заставляло этого убеленного сединами человека, старого ученого, выскакивать с доносом (опять-таки спасло меня то, что председатель комиссии, профессор Истрина, и другой член комиссии, Докусов, были порядочнейшими людьми) и публично обвинять студента в идеалистическом «извращении». (Он, конечно, прекрасно понимал, чем это могло пахнуть). Видимо, подхалимство, подлость, стремление «заглаживать свое прошлое» стало настолько его второй натурой, что заглушило в нем даже самую элементарную порядочность.

Хочется рассказать и о втором «герое» этого же рода, о Гельфанде. После того, как я вышел «сухим из воды», т. е. после инцидента с Гейманом, я демонстративно перестал с Гельфандом здороваться. Боря Григорьев тоже. Бывало, идем мы с Григорьевым по коридору, стоит группа студентов, среди них Гельфанд. Я говорю: «Пойдем — не поздороваемся с Гельфандом». Мы подходим, здороваемся за руку со всеми (человек 10–12), кроме Гельфанда. Под конец. Григорьев говорил: «Иди сам не здоровайся, мне уж надоело всем трясти руки из-за твоего Гельфанда». Так продолжалось два года, до самого окончания института. Дальше начинается курьез (скучно было бы жить все-таки без курьезов).

Летом 1940 года я должен был навестить одну пожилую учительницу. Никогда до этого я у нее не был. Звоню. Дверь, к моему удивлению, открывает мой товарищ по институту Студенский. Увидев меня, поздоровался и спросил: «Ты ко мне?» «Нет, я понятия не имел, что ты здесь живешь. Я к Зинаиде Васильевне». «Зинаида Васильевна моя соседка. Она сейчас придет. Заходи ко мне». Зашел. Разговариваем. Однако вижу, что мой товарищ смущен и как будто бы озабочен. Звонок. Студенский идет открывать дверь и вводит Гельфанда (надо же было такое совпадение, чтоб он пришел именно в тот момент). Увидев меня, смутился. Смутился и Студенский, (он его, оказывается, ожидал). Я минуту колебался, но хорошее воспитание, которое я в свое время получил под эгидой двух бабушек, пересилило. Встав со стула, я вежливо сказал: «Здравствуйте, Мирон Михайлович», — и первый протянул руку (гостя оскорблять нельзя — это неуважение к хозяину). Затем начался общий разговор; вскоре, однако, пришла Зинаида Васильевна, я с облегчением покинул общество Гельфанда. Потом, я слышал, война сильно ударила по Гельфанду: его жена с сыном поехали летом 1941 года в Харьков к родным, попали в немецкую оккупацию и погибли. Сострадаю своему коллеге и бывшему однокурснику и надеюсь, что после этого страшного испытания он обновился духовно. (Он еще должен быть жив — он старше меня всего лет на 5).

Между тем, моя преподавательская деятельность продолжалась. В течение трех лет, с 1936 по 1939 год, я работал по школам малограмотных, а в 1939 году стал учителем литературы старших классов. Много я видел за это время людей и особенно хорошо узнал жизнь рабочего класса. Я был учителем на заводе «Электроаппарат» (одном из крупнейших заводов в СССР), на грандиозном строительстве «Хлебострой» (ныне мелькомбинат им. Кирова) и на катушечной фабрике. Жизнь среди рабочих делала особенно ясным тот обман, который царил в Советском Союзе. Согласно официальной демагогии, в СССР осуществлялась «диктатура пролетариата» и рабочий класс стоял у власти. Однако достаточно было пойти на любой завод, чтоб убедиться в полной вздорности этой официальной фразеологии. На самом деле рабочий класс находится в положении не намного лучшем, чем колхозное крестьянство. Особенно ярко проявилась беспомощность рабочего класса после 1936 года, когда началось буквально наступление на рабочий класс. Прежде всего, с этого времени начинается непрерывное повышение рабочих норм в связи с так называемым «стахановским» движением. Процедура повышения норм стала в это время традицией. Каждую весну все газеты начинали истошно кричать о баснословных рекордах какого-нибудь очередного героя — Стаханова, Кривоноса, Дуси Виноградовой, Никиты Изотова или еще кого-нибудь. Страницы «Правды» и «Известий» пестрели их портретами, в газетах печатались также «отклики читателей» с призывами подражать рекордсменам и даже перекрыть их рекорды. Шум продолжался с месяц. Кампания оканчивалась торжественным награждением «стахановцев» орденами, приемами и банкетами в Кремле. Затем газеты на некоторое время смолкали, а тем временем втихомолку происходило «подтягивание норм», т. е., попросту говоря, снижение зарплаты. Особенно ощутительно понизилась реальная зарплата рабочего в 1939 году, когда начали расти цены: сначала повысились цены на сахар, потом на хлеб, потом на все другие продукты. С 1938 года был, кроме того, опубликован целый ряд антирабочих законов, карающих за прогул и за самовольный уход с предприятия (об этом подробней расскажу ниже). Все это было возможно лишь в обстановке ежовщины, страшной запуганности населения, дикого террора. Характерно, что когда Хрущев попробовал применить те же методы (повышение рабочих норм в других условиях — в 1956–58 годах), рабочие ответили на это волной забастовок. Все эти факты следует учесть историку, когда он попытается выяснить те побудительные причины, которые заставили Сталина открыть эпоху ни с чем не сравнимого террора. Я помню питерских рабочих 20-х годов, дерзких, требовательных, с еще не остывшим возбуждением революционных лет. И для меня ясно: для того, чтобы превратить тогдашний пролетариат в свое покорное орудие, чтобы сломить его волю, Сталину нужна была «ежовщина». Террор, направленный, якобы, против интеллигенции, на самом деле был направлен против рабочего класса. Недаром в это время со всех сторон слышались призывы к железной дисциплине, к порядку, к единоначалию.