Женщина: «Но ведь ребенок! А ребенок как?» Судья (все так же): «Ребенка заберут!» «Как заберут?» Покосившись на меня, судья снисходит до объяснения: «Сначала ребенка в детдом заберут, а потом приедет карета и Вас заберет». Женщина (страшно жалостно, робко, почти шепотом): «Да как же так? Может быть, можно как-нибудь?» Судья (все так же бесстрастно, точно сомнамбула): «Вас заберут!» Женщина уходит. Я (мелким бесом): «Товарищ судья! Тут произошло недоразумение. Я опоздал на дежурство, но дежурство — это общественная работа; чисто на добровольных началах. Вот телеграмма наркома просвещения (министров тогда еще не было). Вот пожалуйста, читайте! Вот написано — общественная работа, вот — дежурство». Судья смотрит телеграмму, не понимая, конечно, ни одного слова. Потом все с такой же важностью изрекает: «Дело прекратить». С торжеством я являюсь в школу. Директор всплескивает руками: «Так ведь три учительницы в нашем районе уже несколько месяцев платят за опоздание на дежурство!» Я смеюсь: «Дело мастера боится». Но перед глазами у меня стоит силуэт страшной, оборванной, обиженной женщины, и мне не весело.
В 1939 году я стал учителем 9–10 классов 4-ой школы Московского района. Взяла меня на работу директор школы Серафима Ивановна Куликевич, старая питерская учительница, которая работала в этой школе с 1912 года. При этом сказала, по-учительски отчеканивая слова: «Знаю, что у Вас будет масса методических ошибок. Беру с испытательным сроком. Через месяц приду на урок — посмотрю; если умеете говорить так, что у учеников глаза блестят, тогда оставлю. Нет — не взыщите!» Оставила. Говорить я умел и литературой увлекался. Началась моя работа в средней школе. Через 20 лет зашел в свою старую школу. Серафима Ивановна все еще была директором. Долго говорили. Вспоминали старину. Я сказал: «Одного не пойму: как Вы меня держали — такого нахального мальчишку?» Серафима Ивановна молча улыбнулась. А мальчишка я был если и не нахальный (все-таки с дамами я был вежлив), то во всяком случае самоуверенный необыкновенно. Себя я мнил по меньшей мере Ушинским. Отец кратко резюмировал: «Чисто жидовское нахальство». Ученики меня слушали разинув рот. Чего только я им не говорил. И о символистах, и о Сологубе, и о Брюсове, и об Оскаре Уайльде, и о Метерлинке, и даже о Гамсуне. И все это как-то увязывалось с программой. Хаос в головах у учеников от моих уроков был невообразимый. Блистать перед посетителями умел. Помню, пришел ко мне на урок инспектор, с которым я только что перед этим поругался. Сказал потом директору: «До чего он противный в жизни и до чего хорош на уроке». Но были и другие отзывы: один старый, опытный педагог, посидев у меня на уроке, в ответ на вопрос Серафимы Ивановны «А что, хороший учитель, не правда ли?» ответила: «Бросьте, какой он учитель. Так себе, провинциальный краснобай-адвокатишка».
Кто был прав? Конечно, старая учительница. Я понятия не имел тогда, в чем сущность учительской работы. Постиг это лишь много позже. Сущность педагогической работы заключается в том, чтобы сложное сделать простым, скучное увлекательным, старое — новым, оригинальным, интересным. Когда у меня спрашивают, что такое педагогическое искусство, я вспоминаю один рисунок, принадлежащий гениальному русскому педагогу Димитрию Ушинскому. В самом деле, что может быть скучнее для ребенка, для ученика 2-го класса, чем предлоги. Читаем грамматическое определение: «предлог — часть речи, которая показывает отношение предметов друг к другу». Что за муть! Как это втолковать 8-летнему ребенку. Что же делает Ушинский? Он рисует клетку, а вокруг птицы: «Птица из клетки», «Птица под клеткой», «Птица за клеткой» и т. д. Как все сразу стало интересно, весело и, главное, просто. Ушинский здесь нашел совершенно новое, оригинальное и простое решение. Весь педагогический процесс — цепь таких находок. Но тогда я ничего этого не понимал: по выражению Серафимы Ивановны, растекался «мыслью по древу» и был страшно доволен своим красноречием. Были довольны и ученики, а потом, конечно, все мгновенно забывали и сдавали экзамены по шпаргалкам.
В 1940 году я с отличием окончил институт и поступил в аспирантуру. В это время я уже располнел — стал зашибать деньгу. Правда, очень относительную, но все-таки «деньгу». 400 рублей — аспирантская стипендия, 600 рублей — в школе. По-теперешнему — 200 рублей. Более или менее прилично оделся. Один мой старый, еще школьный, товарищ, который жив и сейчас, вспоминая этот период моей жизни, говорит: «У меня от тебя тогда было впечатление: еврей, делающий карьеру». Так ли это было? Вряд ли. Такова была только внешность. Внутренне я метался и искал.