На этом Толстой ставит точку. Он не может следовать дальше за Андреем Болконским. Пройдут десятки лет, будет прожита томительная, тяжкая, увлекательная жизнь, после которой проникнет Толстой и за эту последнюю завесу и откроет нам то, что таится за ней. Это будет в его повести «Смерть Ивана Ильича», которая является вершиной мирового искусства. Ее нельзя превзойти, ее невозможно достигнуть.
А сейчас Толстой, чувствуя свое бессилие, переключает действие во внешний план. Он показывает Андрея глазами Наташи и княжны Марьи. Его полную отрешенность от жизни, его уход от мира. «Они обе видели, как он глубже и глубже, медленно и спокойно, опускался от них куда-то, и обе знали, что это так и должно быть и что это хорошо».
Как известно, у Гегеля есть два понятия: действительность и мнимость. Белинский, пользуясь этими понятиями, считает мнимостью все то, что не отражает глубины жизни. Мнимостью является поэтому мир Хлестакова и гоголевских чиновников, мир Подколесина и героев комедии «Женитьба», мир Пирогова, героя «Невского проспекта», — вообще все то, что составляет область сатирической комедии.
Лев Толстой пошел еще дальше, намного дальше. Мнимостью является понятие военного и политического гения, мнимостью является идея государства, мнимостью является официальный патриотизм. Все это мишура, блестки, которыми тешатся люди. А что является действительностью? Действительность — это смерть, это любовь, это Бог.
Именно эта мысль выражена уже в «Войне и мире».
Л. Н. Толстой начинает с самого невинного — с высмеивания большого света. Это вполне в ключе «натуральной школы» 40-х — 60-х годов. Салон Анны Павловны Шерер, семья Курагиных во главе с князем Василием — мир мелко тщеславных, эгоистичных людей, «людей из бумажки», как говорил Достоевский. Этому великосветскому кругу противопоставлен князь Андрей, с его глубоким умом, жаждой подвига, энергией. Но вскоре выясняется, что и он (со своим культом Наполеона и тщеславным желанием спасти Россию) живет мнимостями.
Этому глупенькому светскому кругу противопоставлен старик Болконский со своей независимостью, широтой, властностью. Но оказывается, что и он всю жизнь служил мнимостям. Всего лишь несколькими строчками Толстой перечеркивает мнимую значительность старика Болконского.
За несколько дней перед смертью Болконскому в полубреду мерещится его молодость. И вот что оказывается: «Он спрятал письмо под подсвечник и закрыл глаза. И ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит, он, молодой генерал, без одной морщины на лице, бодрый, веселый, румяный в расписной шатер Потемкина, и жгучее чувство зависти к любимцу, столь же сильное, как тогда, волнует его. И он вспоминает те слова, которые сказаны были тогда при первом свидании с Потемкиным. И ему представляется с желтизною в жирном лице, невысокая, толстая женщина — матушка императрица, ее улыбки, слова, когда она в первый раз, обласкав, приняла его; и вспоминается ее лицо на катафалке, и то столкновение с Зубовым, которое было тогда при ее гробе за право подходить к ее руке» (т. 3, ч. 2, гл. 13).
Как, только и всего? Это и есть та высота, с которой так презрительно третировал князь всех его окружающих. Да ведь это тот же князь Василий, только чуть покрупнее — «сей остальный из стаи славной екатерининских орлов».
Поднимемся еще выше. Перед нами три императора: австрийский, русский и прославленный император французов. Австрийский император, который всегда во всех случаях жизни интересуется только одним: сколько часов и минут показывает стрелка его хронометра. Александр I — симпатичный, обаятельный, молодой, но и им владеют те же мелочные интересы.
Вот Александр I перед боем. Как он самоуверен, полон энергии, жажды успеха: «…как будто через растворенное окно вдруг пахнуло свежим полевым воздухом в душную комнату, так пахнуло на невеселый кутузовский штаб молодостью, энергией и уверенностью в успехе от этой прискакавшей блестящей молодежи» (т. 1, ч. 3, гл. 15).
После Аустерлицкой битвы Толстой показывает Александра I побежденным, павшим духом, плачущим, — и Наполеона торжествующим, самоуверенным, самодовольным. Но, спрашивается, — победи русские, разве Александр I вел бы себя иначе? Точно так же «на лице его было бы сияние самодовольства и счастья».