И вдруг свет, сначала неясный, потом все ясней и ясней. Первый проблеск света: «Доктор говорил, что страдания его физические ужасны, и это была правда; но ужаснее его физических страданий были его нравственные страдания, и в этом было главное его мучение. Нравственные его страдания состояли в том, что в эту ночь, глядя на сонное, добродушное, скуластое лицо Герасима, ему вдруг пришло в голову: а что как и в самом деле вся моя сознательная жизнь была „не то“. И его служба, и его устройство жизни, и его семья, и эти интересы общества и службы все было не то. Он попытался защитить перед собою все это. И вдруг почувствовал всю слабость того, что он защищает. И защищать было нечего.
„А если так, — сказал он себе, — и я ухожу из жизни с сознанием того, что погубил все, что мне было дано, и поправить нельзя, то что же?“ Он лег навзничь и стал совсем по-новому перебирать всю свою жизнь. Когда он увидел утром лакея, потом жену, потом дочь, потом доктора, — каждое их движение, каждое их слово подтверждало для него ужасную истину, открывшуюся ему ночью. Он в них видел все то, чем он жил, и ясно видел, что все это было не то. Все это было ужасный, огромный обман, закрывающий и жизнь и смерть… и за это он ненавидел их» (т. 26, стр. 110–111).
Но в этом отчаянии, в этом беспощадном осуждении своей жизни — первое дуновение Святого Духа, чуть брезжущий свет вдали. Затем причастие — слезы на глазах — кратковременное возвращение к жизни. А потом — опять бездна. «Выражение лица его, когда он проговорил „да“, было ужасно. Проговорив это „да“, глядя прямо жене в лицо, он необычайно для своей слабости быстро повернулся ничком и закричал:
— Уйдите, уйдите, оставьте меня! С этой минуты начался тот три дня не перестававший крик, который так был ужасен, что нельзя было за двумя дверями без ужаса слушать его. В эту минуту, как он ответил жене, он понял, что он пропал, что возврата нет, что пришел конец, совсем конец, а сомнение так и не разрешено, так и останется сомнением. Уу! У! — кричал он на разные интонации и так продолжал кричать на букву „у“» (там же, стр. 111–112).
И в этом отчаянии — проблеск надежды. Надо сделать усилие, всего лишь одно усилие. Нужен толчок. И толчок пришел. Извне. «Это было в конце третьего дня, за час до его смерти. В это самое время гимназистик тихонько подкрался к отцу и подошел к его постели. Умирающий все кричал отчаянно и кидал руками. Рука его попала на голову гимназистика. Гимназистик схватил ее, прижал к губам, заплакал, и в это самое время Иван Ильич провалился, увидел свет, и ему открылось, что жизнь его была не то, что надо, но что это можно еще поправить. Он спросил себя: что же „то“, и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его… Жена подошла к нему. Он взглянул на нее… Он указал жене взглядом на сына и сказал: — Уведи… жалко… и тебя… Он хотел сказать еще „прости“, но сказал „пропусти“, и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукой, зная, что поймет тот, кому надо… „Как хорошо и как просто, — подумал он. — А боль, — спросил он себя. Ее куда? Ну-ка, где ты, боль?.. Он искал своего прежнего, привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что смерти не было. Вместо смерти был свет“» (стр. 112–113).
Эта страница более убедительна, чем тысячи доказательств бессмертия души. Свет рассеивает тьму. Любовь рассеивает смерть.
Я пишу эти строчки в Люцерне. У открытого окна. На столе, рядом, стоит диктофон. Я изредка отрываюсь от бумаги и говорю в диктофон, и он повторяет звук моего голоса, каждую интонацию, каждый нюанс. И кажется мне, что таким диктофоном является мой мозг, мое тело, мое сознание, я сам. И есть единая реальность — любовь и Бог. «Бог же любы есть» (I Ин.4, 8).
«„Кончено!“ — сказал кто-то над ним. Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе. „Кончена смерть, — сказал он себе, — ее нет больше!“ Он втянул в себя воздух и умер» (стр.113).
Повесть «Смерть Ивана Ильича» была написана в 1886 году… Толстому 58 лет. Жизнь пройдена. На пороге смерть. «Про себя я знаю, что я Толстой. Писатель. Лицо некрасивое. А что я знаю про душу? Знаю одно: она хочет к Богу», — сказал однажды Толстой. (Гольденвейзер, «Вблизи Толстого»).