Выбрать главу

Я был религиозен с тех пор, как себя помню. Это тем более странно, что в общем я был паршивый мальчишка: озорной, ленивый, с зачатками подлости — бабушке грубил, потому что знал — за это ничего не будет. От отца перенял привычку ругаться — это мне казалось признаком мужественности (впрочем, смысла ругательств не понимал лет до 15). Я, однако, видел, что отец никогда не ругается при женщинах; я поэтому также никогда не ругался при девчонках; зато с мальчишками отводил душу. И несмотря на это — судорожная, порывистая религиозность: всему я предпочитал церковь. Я мог стоять длиннейшие богослужения — по два-три-четыре часа. Про церкви, про священников, про праздники я мог говорить дни и ночи. Более того, мои постоянные игры — в церковь. На материнской половине это воспринималось как юродство, дефективность, хотя развит я был не по летам. Помню шутливую реплику мамы (отцу): «Он мой сын, поэтому он умен, но он и твой сын, поэтому он сумасшедший». Отец приходил в ужас от моей религиозности. Ему казалось, что это признак психической неполноценности, быть может, безумия. Гораздо лучше меня понимала бабушка: она с интересом слушала мои бесконечные рассказы о церквах, о священниках. Любила, когда я, имитируя священников, говорил проповеди. Сначала со снисходительным видом, потом лицо ее начинало подозрительно подергиваться. Она говорила: «Хватит, дурак». Еще минута — и по лицу ее начинали струиться слезы. Так бывало в трогательных местах, когда я рассказывал о страданиях Христа. Особенно действовал на нее один текст, который я знал с семи лет наизусть, услышав его в страстной четверг: «Стояла при кресте Иисусове Матерь Его». Тут она сразу начинала плакать.

Бабушка была демократов и оставалась верна учению Льва Толстого. Воспитанность, такт она отвергала принципиально: «Это делает людей фальшивыми и двуличными. Это неискренность и неестественность». (Реплика мамаши отцу по этому поводу: «Она изуродовала тебя, изуродует и его»). В отношении режима дня бабушка также держалась толстовских правил: «К чему тут все эти обеды, завтраки, ужины. Есть надо тогда, когда хочется. Самая лучшая пища — черный хлеб с луком, с чесноком. Это едят простые люди и потому здоровы». (Реплика мамаши: «Ну, конечно, она думает, что если она может есть черный хлеб с луком, то она Толстой»). Буквально всякому, кто бы ни пришел — дворнику, дровосеку, любому она говорила: «Садитесь». Если отказывался, следовала реплика: «Пока Вы не сядете, я с Вами говорить не буду. Сама я стоять не могу. Извините, у меня больные ноги». (Реплика мамаши: «Ну, конечно, она уже сказала ему „Садиитеесь“», — передразнивая еврейский акцент).

Бабушка в какой-то мере принимала советский режим: он казался ей осуществлением идей Л. Н. Толстого — о всеобщем равенстве, об отмене всяких привилегий, хотя и не одобряла, конечно, никогда никаких зверств. Мне очень запомнилось 1 мая 1921 года. Бабушка повела меня на демонстрацию. Помню Зимний Дворец, весь облупленный, — оборванные, полуголодные люди стояли вокруг; какая-то девчонка вдруг сказала: «Говорят, из окна Николай II сейчас смотрел». Бабушка ответила: «Глупости!» Потом маршировали солдаты, одетые кто во что. Бабушку поразило, что у каждого полка перчатки одного цвета: серые, черные, коричневые. «Это уже начинается форма». Увидев красивый красный бантик, я попросил бабушку купить. Поколебалась, но купила. Пришли домой. Отец встретил нас с насупленным видом: «Зачем ты отравляешь ребенку душу этой дрянью?» Бабушка робко сказала: «Покажи папе твой бантик». Я вынул бантик из кармана и показал. Боже! Что сделалось с отцом. Вырвав у меня из рук бантик, отец яростно топтал его ногами, так что от него осталась одна труха. А затем, хлопнув дверью, вышел из комнаты.

И второй эпизод. В зимний вечер мы сидим с бабушкой у жарко натопленной печки. Бабушка мне что-то рассказывает. В это время вбегает отец, радостно возбужденный, хватает меня за руки, начинает плясать со мной по комнате. «Толя, танцуй! Главный подлец, бандит сдох — Ленин!» Бабушка: «Ты с ума сошел. Прислуга услышит. И Толя завтра во дворе всем разболтает, как ты с ним танцевал». Отец несколько осекся и сказал мне: «Смотри ни с кем об этом не говори!» И вышел из комнаты.