Девушки все одинаковые, как будто я заглянула в зеркальную комнату. Длинные костлявые руки и ноги поджаты, густо намазанные помадой рты полны гнилых зубов. А у некоторых девиц на губах не помада, а кровь. Над их головами висят потушенные фонари. Солнце, пробивающееся сквозь стены шатра, раскрашивает спящих в оранжевые, зеленые и красные цвета.
Дальше виден проход в другую палатку, закрытый только шелковыми шарфами, распространяющими тошнотворно-сладкий запах духов… и чего-то еще. Гниль и пот. Когда Роуз умирала, она пряталась за пудрой и румянами, а вот Дженна этого не делала. И когда я ухаживала за Дженной в те последние дни, я видела, как ее землистая кожа начала покрываться синяками и как потом эти синяки проваливались до костей и нарывали. Этот запах преследовал меня в моих снах. Моя сестра по мужу гнила изнутри.
— Я называю этот шатер моей оранжереей, — сообщает мадам. — Девушки спят весь день, чтобы по вечерам быть свежими, как цветочки. Лентяйки.
Некоторые из девушек смотрят на меня, лениво моргая, а потом снова засыпают.
Старуха говорит, что дает девушкам имена красок, чтобы их легче было узнавать. Сирень — единственная, чье имя взято у растения, потому что Джаред, один из лучших телохранителей мадам, нашел ее лежащей без сознания в кустах сирени на границе с огородами.
— Брюхо готово было лопнуть, — шутит мадам с безумным хохотом.
Сирень родила под раскачивающимися фонарями в цирковом шатре, окруженная любопытствующими Красными и Синими. А еще там были Зеленые, Салатовая и Аквамариновая, которые уже умерли от вируса.
— Гадкая, никчемная девчонка! — говорит мадам Солески, указывая на выползающую из тени девчушку со странными глазами, которую я видела прошлой ночью. — Стоило мне увидеть ее усохшую ногу в тот день, когда она родилась, и я сразу поняла, за нее не получить приличных денег, когда она войдет в возраст. Ей даже никакой работы нельзя задать! Она пугает клиентов. Она их кусает!
Сирень, свернувшаяся среди других девиц, не открывая глаз, обнимает свою дочку.
— Ее зовут Мэдди, — бормочет она невнятно.
— Псих она, — произносит мадам Солески, пихая девочку носком туфли.
Мэдди запрокидывает голову и бросает на нее злобный взгляд. Щелкает зубами, яростно и вызывающе.
— И она не умеет говорить! — не унимается мадам. — Уродка. Гадкая, гадкая девчонка. Ее надо было усыпить. Ты знаешь, что сто лет назад бесполезному животному вводили вещество, которое навсегда его усыпляло?
От запаха такого множества тел в таком небольшом помещении у меня кружится голова. Как и от слов мадам. Одна из девиц накручивает свои волосы, и они выпадают прямо под ее рукой.
На входе стоит охранник. Я замечаю, что когда никто не видит, он опускает руку в карман и протягивает Мэдди клубнику. Девочка сует ее в рот прямо со стебельком — вкусную тайну, которую надо поскорее проглотить.
Из палатки, отделенной занавеской, доносится какой-то звук. Мне кажется, это хрип или стон. В любом случае я ничего не желаю знать. Мадам нисколько не смущается и крепче обнимает меня за плечи. Стараюсь дышать размеренно, но хочется кричать. Я в ярости. Кажется, в такой же ярости я была в тот момент, когда вылезала из фургона Сборщиков, а затем неподвижно стояла в шеренге других девушек. Я ничего не сказала, когда услышала первый выстрел: ненужных девушек убивали по очереди. Нас так много — нас, девушек. Миру мы нужны из-за наших утроб или наших тел, или же мы ему вообще не нужны. Он крадет нас, уничтожает нас, сваливает грудами в цирковых шатрах, словно умирающий скот, и оставляет лежать в мерзости и духах, пока мы снова не понадобимся.
Я убежала из особняка, потому что хотела быть свободной. Но свободы не существует. Есть только самые разные — и иногда еще более ужасные, чем мой, — виды рабства.
А еще я испытываю совершенно новое чувство. Злость на родителей за то, что они привели нас с братом в этот мир. За то, что бросили одних.
Мэдди устремляет на меня свой странный остекленевший взгляд. Я впервые присматриваюсь к ней. У нее явные уродства — и дело не только в необычных, почти бесцветных глазах. Помимо усохшей ноги, ее левая рука короче и гораздо тоньше другой, пальцы на ногах почти отсутствуют, словно что-то не дало им отрасти до конца. Черты лица у Мэдди угловатые и острые, а на мордашке отражаются лишь бесстрашие и гнев. Это лицо девочки, которая видела мир, поняла, что он ее ненавидит, и возненавидела его в ответ.
Может быть, она не говорит именно поэтому. Зачем ей говорить? Что она вообще могла бы сказать? Мэдди наблюдает за мной, и вдруг ее взгляд становится отстраненным, невыразительным, словно она нырнула в такие глубины, куда я за ней последовать не могу.