Выбрать главу

Третий летчик и в самом деле отстал от других, повернулся, лицо его, снятое крупным планом, как бы приблизилось вплотную — широко расставленные, озорные глаза, густые брови, такие брови обычно называют соболиными, прекрасный рот. Поглядел, приподнял голову, слегка улыбнулся — и нет его, как не бывало.

— Какой вы красивый были, — сказала Клавдия Сергеевна, сразу же пожалев о своих словах, потому что лицо старого артиста помрачнело, набрякшие веки, казалось, вовсе закрыли глаза.

— Был, это вы верно сказали, был…

Махнул тяжелой в крупных жилах ладонью, покрытой сплошной старческой крупкой.

— Зато теперь — сплошная развалина… — Потянулся, выключил телевизор. — Больше уже не появлюсь… — Притворно весело улыбнулся: — Теперь буду спать…

— Давай, Клава, пройдемся немного по коридору, — попросил Хмелевский.

Коридор был длинный, скучный, в окнах неласково густел туман. Одинокая ворона покачивалась на еловой ветке за окном, поблескивая круглым глазом.

Хмелевский спросил внезапно:

— А помнишь вороненка, который однажды залетел к нам в окно?

— Помню, — отозвалась Клавдия Сергеевна. — Как же, конечно, помню Гарольда…

Так прозвал его Хмелевский, увидев ковылявшего по полу вороненка, взлохмаченного, черного, как уголь, с беспомощно и сердито раскрытым клювом.

Хмелевский тогда предложил назвать вороненка Гарольдом в честь знаменитого американского артиста Гарольда Ллойда.

— Не помню такого, — сказала Клава.

— И не можешь по молодости помнить, это я помню, а не ты, — сказал Хмелевский.

Клава тогда долго выхаживала вороненка, поила его из пипетки, кормила моченым хлебом, пшеном, перловкой. К весне птенец оклемался, превратился в крикливую черно-пегую ворону, обладавшую нахальным характером, норовившую все, что бы ни увидела — ложку, ножик, ножницы, наперсток, схватить в клюв и не выпускать. Однажды Клава вернулась вечером из института, Гарольда в комнате не было. Должно быть, вылетел в форточку, которую Клава позабыла закрыть.

Хмелевский ни разу не вспомнил о нем, сам признался как-то, что умеет забывать, вдруг вычеркнет из души начисто и ни разу не вернется мысленно, а Клава часто ловила себя на том, что скучает по Гарольду, иногда чудилось, он влетел в окно, уселся на свое любимое место, на шкаф. Она невольно взглядывала на шкаф, там никого не было…

Да, Хмелевский умел забывать, так и не вспомнил тогда о Гарольде, как не было его никогда, а тут вдруг вспомнил…

Они прошли несколько раз по коридору, с начала до конца, Хмелевский сказал:

— Давай, Клавуся, посидим, я устал немного…

Украдкой она глянула на него. Как побледнел, даже пот на лбу выступил, какие усталые, погасшие глаза! И в самом деле, тяжело, может быть, даже неизлечимо болен…

Быстро отвернулась от него, чтобы не заметил, не разглядел невольной в ее глазах жалости, которую она не сумела ни скрыть, ни побороть…

Он молча разглядывал свои руки.

— Посмотри, до чего я исхудал…

Протянул к ней одну руку, узкая, пергаментно-желтая ладонь, пальцы, которые от худобы кажутся чересчур длинными, синеватые ногти.

— Сам гляжу и удивляюсь, моя ли это рука или кого-то другого?

Он на минуту закрыл глаза.

— Иногда мне кажется, я прожил не свою жизнь.

— Как это, не свою?

Он пожал острыми плечами, на которых словно на вешалке болтались рукава фланелевой больничной пижамы.

— А так, очень просто, не свою жизнь, кого-то другого, чужого, даже чем-то неприятного мне…

Он замолчал. На желтоватых щеках его, туго обтянутых кожей, неровными бликами горел лихорадочный румянец.

— Пойдем в палату, — предложила она. — Тебе надо отдохнуть.

— Пожалуй, — согласился он. — Полежу, может быть, подремлю…

Он встал, слегка качнулся, как бы теряя равновесие, однако сумел удержаться на ногах. Заметно смутился.

— Прости, я тут нечаянно за что-то ногой зацепился.

— Ничего, все в порядке…

Они шли по коридору, совершенно пустынному в этот час, она держала его под руку, стараясь приноровиться к его шагам, очень медленным, стариковски шаркающим, те несколько минут, что отделяли их от палаты, казались ей нескончаемо долгими, и все время чудилось: прошлое, не видимое никому, кроме нее одной, неотступно и упрямо шагает вровень с ними…

* * *

В ту пору, после смерти мамы, прошло уже более трех месяцев, кто-то стал часто звонить по телефону, но не отвечал, слушал Клавин голос, потом клал трубку. Причем звонок раздавался обычно тогда, когда она бывала одна, при Хмелевском ни разу никто не звонил. Поначалу Клава решила, какая-то ошибка, бывает же так, и все-таки почти каждый день кто-то продолжал упорно дышать в трубку, потом отключался безмолвно.