Заперла дверь, ключи, как и обычно, положила в почтовый ящик возле дверей. Все. Конец.
Отец был дома, сам открыл ей дверь.
— Вовремя пришла, чуть-чуть не застала.
— Куда-нибудь собрался? — спросила Клава.
— В баню, — ответил отец.
Если бы была жива мама! Она бы все поняла сразу, баз слов, стоило бы ей только глянуть на Клаву, ей бы не надо было рассказывать о том, что произошло. А отец так ничего не понял, не увидел.
Вечером, когда он вернулся из бани, Клава сказала:
— Папа, я останусь здесь, с тобой.
Отец не любил допекать дочь излишним любопытством, никогда ни во что не влезал, считая — захочет, сама все расскажет.
— Хорошо, — сказал он. — Делай, как тебе удобно.
Первое время Клава ждала Хмелевского: может быть, все-таки придет, поговорит с нею? Объяснит все то, что следовало объяснить? Разумеется, прошлого не вернуть, но как же так можно, не увидеться, не поговорить, не объясниться напоследок? Но он так и не появился ни разу. И не позвонил. Скрылся из глаз прочно, как не случился он никогда в Клавиной жизни…
Уже зажглись в палатах неуютные, в белых плафонах лампы, уже из коридора доносилась музыка, кто-то включил телевизор в холле, и слышались голоса больных, когда Хмелевский проснулся.
— Я, кажется, спал? — спросил он.
— Еще как, — ответила она.
— А ты все сидела вот здесь, рядом?
Она пожала плечами.
— Да, вот так вот и сидела.
Он привстал на постели.
— Пить хочется.
— Сейчас принесу тебе чаю.
Принесла ему стакан чаю, помнила: любил обжигающе-горячий, на тарелке булочку с маком.
— Вот хорошо-то! — воскликнул он. Однако сделал два глотка, отставил стакан.
— Не хочется пить, все время поташнивает.
Снова лег на кровать, заложил руки за голову.
— А ты, по-моему, нисколько не изменилась, — сказал.
— Кто? Я? — Клавдия Сергеевна засмеялась. — Да ты что! Погляди, вся седая стала…
— Да, немного поседела, а вообще-то лицо у тебя такое, я бы сказал… — На миг запнулся в поисках подходящего слова. — Ясное, чистое, такое какое-то светлое…
Он оборвал себя, слегка задохнувшись.
— Не надо много говорить, — остановила она его. — Не то устанешь…
— Хорошо, — сказал он. Но спустя минуты две заговорил опять: — Почему ты сестра, а не доктор?
— Почему я должна быть доктором?
— Я же помню, ты училась на доктора в мединституте.
— Я тогда бросила институт.
— Как — бросила? — вскинулся он. — Ты же, помню, перешла на вечернее!
— Бросила и вечернее, не могла тогда учиться.
Он спросил тихо, хотя в палате кроме них двоих никого не было:
— Это я виноват? Да?
— К чему теперь говорить об этом?
В самом деле, подумала она, к чему теперь слова, воспоминания, напрасные сожаления о том, чего уже невозможно исправить? Тогда она решила сразу же, в один день — бросить учебу. Не могла заставить себя ходить в институт, готовиться к лекциям, конспектировать то, что говорили педагоги. Так и сказала отцу:
— Не хочу ходить в институт. И не уговаривай меня, пожалуйста!
Но он и не собирался ее уговаривать. Он вообще никогда ни на кого не давил, не принуждал кого-либо делать то, что тому было бы не по душе. Такое уж у него было жизненное правило.
— Жаль, — только и сказал он. — Ты же так хорошо училась.
Клава хотела бросить и работу, не было сил вставать рано утром, ехать в больницу, заходить в палаты, говорить с больными, отвечать на их вопросы, раздавать им лекарства…
И все-таки сумела пересилить себя, аккуратно, как и прежде, являлась в больницу, приходила в палаты, говорила с больными.
И никто не замечал, как ей трудно улыбаться, спрашивать больных о самочувствии, говорить с врачами. Никто, ни одна душа. Позднее она перешла в другую больницу, стала работать сестрой гематологического отделения. Там же осталась работать по сей день.
Она никуда не ходила, когда возвращалась домой после работы. Никого не хотела видеть. Отец спросил как-то:
— Чего ты все время дома сидишь?
— А куда мне идти? — ответила она.
— Хочешь, я возьму билеты куда-нибудь?
Она поглядела в родное, печальное лицо, которое тщетно пыталось выглядеть оживленным.
— Хорошо, возьми.
Он взял два билета в цирк, с детства Клава любила бывать в цирке, любила острый запах хищников, мокрых опилок, конского пота…
Пришли они с отцом вовремя, сели в третьем ряду. Ярко, празднично горели люстры, гремела веселая музыка, размалеванный клоун в рыжем парике валял дурака, деланно хохотал, кувыркался, визжал, а Клаве все время казалось, он — уже старый, только под гримом не видать, сколько ему лет, и уже не под силу хохотать, прыгать, кувыркаться…