— Сука Штехель… Компота другу пожалел…
— Ты бы не нарывался, — коротко бросил шедший впереди Чекан.
— А я не нарываюсь. Будем разбегаться, я его на нож поставлю, падлу…
На мгновение оба замерли. Внизу, на дороге, светили фарами три больших грузовика.
— «Мерседес», «Боргвард» и «студер», — пробормотал Чекан себе под нос. — Нормально…
— Ладно, Штехель, пока живи, — подытожил Живчик, шмыгая носом.
Полиграфический цех продолжал сотрясаться от гула машины. Из ее недр по-прежнему вылетали свежеотпечатанные листы с кличками, приметами, фотографиями и укладывались в аккуратную стопку…
Весь партер оперного театра занимали авторитеты, как официальные, так и не очень. Первые ряды пестрили погонами, орденами, дамскими драгоценностями. Обкомовцы и горкомовцы были в штатском. Дальше сидели люди, одетые менее претенциозно, без погон и орденов, хотя влиянием они пользовались в городе не меньшим, а может и большим, чем первые. Поскольку будущие секретари и начальники росли на одних улицах с будущими авторитетами воровского мира, в партере царила довольно непринужденная атмосфера — воры кланялись своим бывшим соседям или даже интересовались у них, как дела, чего партийные начальники по мере сил старались не замечать: хмурясь, отводили глаза или просто делали вид, будто увлечены чтением программки или беседой с женой…
Гоцман и Кречетов сидели на девятом ряду — не близко, но и не далеко.
Погас свет, раздвинулся знаменитый на всю страну занавес — другого такого не было ни в одной опере Советского Союза, да что там — в мире. И на сцену очень просто, без малейшего пафоса вышел человек, приезда которого так ждал его родной город. В зале захлопали. Но Утесов оборвал поднимающиеся аплодисменты мягким движением руки. И, встав у авансцены, обвел взглядом зал, где, он знал, половина людей помнила его пацаном, а половина легко могла рассказать, как начинала с ним вместе…
— Здравствуй, Одесса, — с улыбкой сказал Утесов. — Я вернулся.
И тут грянул настоящий шквал. Это была лавина любви, которую уже было не остановить. Утесов еще ничего не сделал, но полковники и воры, дамы и секретари горкома от души отбивали ладони, приветствуя своего любимца.
Овации еще продолжались, когда зазвучала музыка. Чуть опустив голову, раскинув руки, словно желая обнять сидящих в зале людей, Утесов глуховатым, мгновенно узнаваемым, таким одесским голосом (о котором он сам говорил «как не было, так и нет») запел:
Есть город, который я вижу во сне,
О, если бы вы знали, как дорог…
На сцену по одному выходили музыканты утесовского ансамбля, с ходу вступая в знаменитую песню, которую написали два одессита — поэт Семен Кирсанов и композитор Модест Табачников:
…У Черного моря явившийся мне
В цветущих акациях город!
В цветущих акациях город…
И зал дружно подхватил припев:
У Черного моря!..
К театру по ярко освещенной улице Ленина, грозно рыча моторами, медленно ползли крытые брезентом трехосные «Студебеккеры». Разворачивались, выстраивались в линию. Из машин молча выпрыгивали солдаты, вооруженные автоматами. Быстро, подчиняясь резким выкрикам команды и не обращая внимания на обомлевших одесситов, оцепили здание.
Из кабины головного грузовика выбрался старший лейтенант МГБ. Бегом пересек площадь, не глядя показал озадаченной билетерше у входа красное удостоверение и через минуту оказался в пустом фойе, куда смутно доносились звуки музыки и слитное, воодушевленное пение зала: «Брэ-э-эстская улица… На Запад нас вед-е-е-ет!»
Спустя еще несколько минут, предъявив любопытным чудодейственную красную книжечку, офицер проник в святая святых театра — за кулисы. Там, у пыльных колосников, уходящих на невообразимую высоту, стоял майор Максименко и смотрел на ярко освещенную сцену, где полновластно царил Утесов.
Артист как раз закончил знаменитую «Дорогу на Берлин», раскланялся, прижав руку к сердцу. И, пригасив жаркие аплодисменты рукой, заговорил:
— Где-то подо Львовом после концерта подходит ко мне молодой лейтенант: «Товарищ Утесов, скажите, а вы правда из Одессы?» Я удивляюсь — да, говорю…
Офицер почтительно наклонился к Максименко и что-то тихо спросил. Майор, не расслышав, недовольно сморщился, нетерпеливо замахал пухлой рукой в сторону буфета — туда, мол, иди. И снова превратился в слух, стараясь уловить то, что происходит на сцене, но застал уже финал репризы.
— …Представьте себе, мальчик, таки да! — закончил
Утесов, и сам засмеялся весело, и зал влюбленно подхватил этот простодушный заразительный смех…
В буфете тоже не было никого, кроме мрачной буфетчицы, начальника Управления военной контрразведки округа Чусова и военного прокурора Мальцова. Оба полковника, насупясь, пили теплый лимонад.
Старший лейтенант подошел к Чусову, бросил руку к козырьку, докладывая. Буфетчица навострила уши: как истинная одесситка, она не могла пропустить ни одной новости. Но в этот момент из зала донесся взрыв хохота, плавно переходящий в бурю восторга, — раздалось вступление к коронному одесскому номеру Утесова «Как на Дерибасовской, угол Ришельевской…». И слова старшего лейтенанта потонули в восторженном шуме.
Зал бесновался — не было в мире более одесской песни, чем та, которую собирался спеть Ледя Утесов. И Гоцман, не жалевший ладоней, успел шепнуть Кречетову, пока музыканты играли вступление:
— Сейчас уже многие думают, шо эта песня была в Одессе всегда… Так я тебе скажу, шо ее еще в четырнадцатом году вполне не было. Я ж был вот таким пацаном и отлично помню, шо сочинил ее Мирон Ямпольский…
— Я вас так уважаю, так уважаю, Дава Маркович, но нельзя же пудрить товарищу майору мозги, — похлопал Гоцмана по плечу сосед с заднего ряда. — Мирон сочинил только запев, а если б не два Яши, Ядов и Соснов, то не было б никакой песни… Кстати, шо у вас с носом?..
Гоцман хотел было возразить, но не стал, потому что Утесов запел.
На пол полиграфического цеха наконец спланировал из недр машины последний горячий лист, пачкающий руки свежей краской. И наступила неправдоподобная после нескольких часов непрерывного грохота тишина…
Точно такие же листы были в руках у офицеров Управления военной контрразведки, молча и быстро поднимавшихся по лестницам театра и занимавших позиции у входных дверей. В фойе растерянный донельзя администратор Шумяцкий что-то объяснял полковнику Чусову. Тот снисходительно кивал, поглядывая на часы.
Утесов, не сгоняя сердечной улыбки с покрытого потом лица, исполнял «Одесский порт». Гоцман слушал песню, напоминавшую ему детство, прошедшее в порту, Карантинную гавань, где прохаживались суровые гвардионы Карантинной роты, стояли корабли с красивыми иностранными флагами и пахло так непонятно, маняще — корицей, апельсинами, иногда вином… Он скосил глаза на Кречетова — интересно, как ему, неодесситу, эта песня?.. И тут же мгновенно забыл о концерте, потому что увидел, как по проходам между рядов партера растекаются, пригибаясь и стараясь привлекать как можно меньше внимания, вестовые. Их было много, может быть, несколько десятков.
Вестовые почтительно замирали у тех кресел, где сидели большие начальники со своими спутницами. И после маленькой паузы те, тоже стараясь быть незаметными, вставали со своих мест и пробирались к выходу.
«Шо за черт?» — успел подумать Гоцман, прежде чем заметил вестового, склонившегося к ним с Кречетовым.
— Товарищи офицеры, прошу вас срочно выйти в фойе! — прошипел вестовой.
— Шо, прямо сейчас? — недоуменно переспросил Гоцман. — А шо случилось? Война?..
— Это приказ! — прошипел вестовой и, сверившись с зажатым в кулаке списком мест, двинулся к следующему офицеру.
Чуть привстав, Гоцман присвистнул — зал покидало решительно все городское и военное начальство со спутницами. Зрелище было, прямо скажем, внушительное. Впереди всех, выпятив подбородок и ни на кого не глядя, шел первый секретарь обкома — Алексей Илларионович Кириченко, за ним, в точности повторяя выражение лица шефа, шествовал второй секретарь — Леонтий Иванович Найдек. Чуть отставая от обкомовцев, следовал председатель облисполкома Иосиф Гордеевич Горлов…