Выбрать главу

– Он два шиллинга потратил на мои ботинки… – сказала Лили.

– Прекрати! Прекрати! Вот же несносное ты дитя. Назови свое имя, или будешь наказана.

Но Лили молчала. Она сжала губы, стиснула их в такую же тонкую полосу, какой был рот на гадком лице сестры Мод, чтобы из них не вылетело ни единого словечка. Она понимала, что ей следует опасаться сестры Мод, но чувствовала гнев, а не страх. Она не подняла чепец. Она увидела, что сестра Мод замахнулась, и подумала: «Вот сейчас придет она – та боль, которую так хочет причинить ей эта Мод», но Лили оказалась проворнее. Она пригнулась, развернулась и ринулась прочь из мыльни. Она пробежала мимо других детей, голых, с обритыми головами, рыдавших от того, что мыло щиплет глаза и мочалки ранят кожу, оплакивавших то, что они потеряли. Она пробежала по каменному коридору и очутилась возле лестницы, по которой вроде бы не поднималась раньше, но решила, что та, возможно, выведет ее к холлу с высокими потолками, где ее отняли у Нелли, а значит, и к выходу из госпиталя, и к открытой двери, и к большому двору за ней, огражденному большими стенами, но с воротами, ведущими отсюда прочь…

Она преодолела уже половину пролета, когда на лестничной площадке распахнулась дверь и из нее вышел седовласый мужчина в одеянии священника. Лили неслась в его сторону, и он раскинул руки, чтобы преградить ей путь, и сказал:

– Это что еще такое? Ты же знаешь правила. Детям бегать запрещено.

Она врезалась в него, едва не сбив его с ног, и ее оглушила исходившая от него острая вонь – запах ладана и немытого тела. Он крепко схватил ее за руки и оглядел: недавно обритая голова, красное и опухшее от плача личико – он увидел, вероятно, то, что видел уже сотни раз: горе и растерянность, заключенные в теле ребенка, но также и непокорность, внезапное проявление воли, отказавшейся принять навязанные ей перемены. И он знал то, чего не знала или что отказывалась помнить сестра Мод, – что покоя и принятия здесь можно добиться одним лишь путем: проявив доброту.

Он присел так, чтобы его белая голова оказалась наравне с головой Лили, улыбнулся ей и сказал:

– Я знаю, что для тебя все это очень неожиданно и не укладывается в голове, но позволь сказать тебе одно: Господь знает, что тебе плохо. Он понимает, что тебе одиноко. Но ты не одна. С тобой Бог. И мы – капелланы, наставники и сестры Корама – тоже с тобой и жаждем одного: указать тебе путь к счастливой жизни на благо других. Найдешь ли ты в себе силы мне поверить?

Нет. Она не верила никому и ничему, даже этому капеллану с его благочестивым затхлым духом. Она верила лишь в то, что произошла какая-то ошибка. День клонился к ночи, и она не должна здесь быть. Она должна ехать в телеге по разъезженной просеке на ферму «Грачевник», видеть, как над прудом загорается первая звезда, знать, что скоро она окажется в своей уютной кроватке, что ей подоткнут вязаное одеяльце и что мягкие губы Нелли оставят на ее щеке поцелуй перед сном…

Она помотала головой. Она думала, капеллан рассердится. Ей вспомнилось, как викарий из Свэйти иногда бил кулаком по кафедре и заявлял фермерам, и торговцам, и чеботарям, и пивоварам, и дояркам, и земледельцам, что те «погрязли во грехе». Но этот седовласый человек был все так же спокоен. Он просто встал, взял ее за руку и сказал:

– Ничего страшного. Я отведу тебя в дортуар. Как думаешь, могла бы ты сказать мне, как тебя зовут, чтобы мы нашли верную спальню? Скажешь?

Они поднимались по лестнице, и Лили сквозь тряпичные туфли ощущала, как холоден камень под ногами. Она тихо сказала:

– Меня зовут Мэри Уикхэм.

И некоторое время она была Мэри Уикхэм. Мысли ее занимала вышивка.

Она была «Мэри» в свою первую ночь в дортуаре, когда спала в одной кровати с девочкой по имени Бриджет О’Доннелл, которая напомнила Лили дрозда. Кожу Бриджет усеивали коричневые точки, глаза были беспокойными и умными, а коснувшаяся плеча Лили рука – мягкой, как крылышко птички.

Во влажной тьме дортуара Бриджет жалась к «Мэри» и рассказывала о своем приемном доме, из которого приехала сюда, – тот стоял в деревне Болдок в Хартфордшире и был наполовину жилым домом, наполовину бакалейной лавкой. Она сказала, что ее приемная мать, миссис Инчбальд, занималась домом, а ее приемный отец, мистер Инчбальд, занимался лавкой, а дети сновали от нее к нему и обратно, ускользали с занятий в домашней гостиной, чтобы поглядеть, как мистер Инчбальд взвешивает муку и сворачивает аккуратные бумажные кульки для чайных листьев, и мечтали потрогать кофейные зерна, которые привезли из Африки и пузатые мешки с которыми стояли по всей лавке и пахли чужими краями.