Существующее в литературе стремление представить всех лубянских бонз из окружения Маяковского именно как первично ЕГО знакомых и лишь поэтому ставших знакомыми Лили вполне очевидно. Доказательств для таких утверждений нет никаких, но есть тенденция, последовательно проявляющаяся у всех, кто о Лиле писал до сих пор. Так ли уж это важно — кто и с кем познакомился первым и кто ввел эту публику в литературную среду на правах друзей, исполнявших под благопристойной личиной свои служебные функции?
С уходом Маяковского они не исчезли, оставшись, пока это было возможно, друзьями Лили. Уже тогда, в середине и в конце двадцатых годов, они привлекали к себе внимание всех, кому было странно видеть их за общим столом и за дружеским разговором. Много позже Борис Пастернак доверительно сообщил драматургу Александру Гладкову, что «квартира Бриков была, в сущности, отделением московской милиции». Уж он-то хорошо знал квартиру Бриков и всех ее посетителей! И кто чем занимался в этой квартире, знал тоже.
Но можно ли все это слишком прямолинейно ставить Лиле в вину? И таким ли пассивным созерцателем в этой компании был Маяковский? В стремлении отделить его «чистое» имя от «грязного» имени Лили ее обвинители, увлекшись поиском подтверждений загадочных связей с Лубянкой, нарочито уходят от другого вопроса, ничуть не менее важного. Что побуждало самого Маяковского тесно дружить с лубянской компанией, весьма далекой от его творческих интересов, и какие связи он сам в действительности имел с крупнейшими функционерами этого ведомства? Что означает, к примеру, загадочная фраза из письма Маяковского Лиле из Парижа от 9 ноября 1924 года: «...Ничего о себе не знаю — в Канаду я не еду и меня не едут, в Париже пока что мне разрешили обосноваться две недели, <...> Как я живу это время, я сам не знаю. Основное мое чувство — тревога, тревога до слез и полное отсутствие интереса ко всему здешнему (усталость?)».
Допустим, пробыть в Париже лишь две недели ему разрешили французские, а не советские власти, поскольку он приехал с транзитной визой. Допустим, «тревога до слез» у него из-за романа Лили с Краснощековым, хотя тот и находится в это время в тюрьме. Допустим... Но почему он поехал во Францию с транзитной визой, не имея визы в страну, куда будто бы собирался? И действительно ли он собирался — ОН, а не те, кому это было нужно, — в Канаду? Ни малейших признаков того, что такие намерения у него были, обнаружить не удалось. Что означает: «в Канаду я не еду и МЕНЯ НЕ ЕДУТ», то есть в переводе с хорошо понятного жаргона па нормальный язык — не отправляют. Кто этим занимался— в Париже?! И особенно обратим на это внимание, почему же поэт «ничего о себе не знает»? Стало быть, «знает» кто-то другой, чье имя и функции называть в письме он не решается?
Все эти вопросы станут еще более загадочными в свете того, что, будучи на непонятном положении в Париже, Маяковский имел неофициальную, никак не афишированную, нигде не отраженную встречу с председателем сенатской комиссии по русским делам Анатолем де Монзи, который тремя месяцами раньше посетил Москву и был принят на очень высоком уровне. Будущий министр считался (кажется, не без основания) страстным «симпатизантом» большевиков, и определенные службы не могли не рассчитывать на его, хотя бы косвенную, помощь в установлении отношений между Москвой и Парижем. Он слыл горячим сторонником признания советской России де-юре, что вскоре и было осуществлено.
Маяковский ездил к нему в сопровождении двух молодых французов, одним из которых как раз и был пресловутый «Фонтанкин» (Жан Фонтенуа), тогда как до сих пор неизменным и постоянным переводчиком Маяковского была Эльза. На этот раз он даже не поставил ее в известность о предстоящем визите, а после визита не рассказал о содержании беседы, что прямо вытекает из ее воспоминаний. Можно предполагать, что, выполняя данное ему поручение, Маяковский вел не формальные переговоры с де Монзи. О чем? О расширении франко-русских контактов? Или о чем-то еще? Через каких-то два месяца после их совместного визита к де Монзи Фонтенуа привел в Гендриков Поля Морана — в его представлении (точнее, в представлении тех, кто стоял за его спиной) Маяковский, видимо, был уже полностью «свой»...
Конечно, даже из совокупности всех этих фактов никак нельзя сделать вывода о какой-то «службе» Маяковского в лубянских структурах. Но, несомненно, отношения, о которых идет речь, в основе своей имели деловой, а вовсе не дружеский характер. Под «дружбу» мимикрировались самые разные интересы обеих «сторон», каждая из которых извлекала для себя из сложившихся отношений большую или меньшую пользу. Ничего предосудительного в этом Лиля не видела: менталитет тех кругов, к которым она принадлежала, был в ту пору совершенно не тем, какой сложился после Большого Террора, а тем более после позднейших разоблачений многообразной деятельности лубянских товарищей «на благо трудящихся всех стран».