Впрочем, нет, одно содержательное письмо «твоя кошечка» все же отправила «милому Володику» в Париж: список запасных частей к автомобилю, которые повелел привезти нанятый Лилей ее личный шофер Афанасьев (сидеть за рулем самой ей уже надоело, да и боязно было после того несчастного случая). «Двумя крестиками, — писала Маяковскому Лиля 5 апреля 1929 года, — отмечены вещи абсолютно НЕОБХОДИМЫЕ, одним крестиком — НЕОБХОДИМЫЕ и без креста очень нужные. Лампочки в особенности — большие, присылай с каждым едущим, а то мы ездим уже с одним фонарем. Когда последняя лампочка перегорит — перестанем ездить. Их здесь совершенно невозможно получить — для нашего типа Рено».
Вряд ли Маяковскому было тогда до лампочек. Если воспользоваться лежащим на поверхности каламбуром, ему было все до лампочки, все, кроме его отношений с Татьяной. Надо было как-то определиться: Париж или Москва? Перейти на положение эмигранта он, безусловно, не мог, это был бы для него самоубийственный шаг: без советской атмосферы, в которую он вжился, без Лили и Осипа поэт существовать не мог. Оставалось «взять» Татьяну и увезти ее в Москву, но неосуществимость этого замысла становилась для него все более и более очевидной, «Я его любила, — рассказывала Яковлева своим собеседникам ровно полвека спустя, — он это знал, но я сама не знала, что моя любовь была недостаточно сильна, чтобы с ним уехать».
Он звал — она не отказывалась и не соглашалась. Бесконечно эта ситуация длиться не могла, а выхода из нее не предвиделось. К тому же в Европу снова приехали обе Элли — о встрече в Ницце, видимо, был предварительный уговор. Маяковский поехал туда, но ни мать, ни дочь не застал: как раз на эти дни они почему-то уехали в Милан.
Встреча, судя по всему, так и не состоялась. Но Элли-старшая попросила Маяковского в письме, отправленном в Москву в Лубянский проезд (корреспонденция, шедшая по этому адресу, гипотетически должна была миновать Лилину цензуру), чтобы тот сделал в своем блокноте загадочно зловещую запись: «В случае моей смерти известить такую-то (Элли Джонс) по такому-то адресу». Маяковский-— не странно ли? — текстуально занес в свой блокнот эту просьбу вместе с нью-йоркским адресом Элли. Но его воля Лилей впоследствии исполнена не была, — весьма возможно, по указанию того же Агранова.
Чем была она вызвана, эта просьба? Какие обстоятельства побудили мать его дочери смоделировать ситуацию, для которой вроде бы не было никаких оснований? Точного ответа на этот загадочный вопрос не существует. Да и — тоже странное дело! — его никто до сих пор не ставил. Лишь Валентин Скорятин, следуя версии о насильственной смерти поэта, считал, что Маяковский допускал возможность своего убийства и этим подозрением поделился с Элли. Никаких — ни прямых, ни косвенных— доказательств, позволяющих принять эту Версию, никаких разумных для нее оснований не существует. Загадка, увы, так загадкой и остается.
В те два или три дня, которые Маяковский понапрасну провел в Ницце, с ним случайно повстречался известный русский художник-эмигрант Юрий Анненков: они были очень хорошо знакомы еще по блаженным петроградским временам. Впоследствии Анненков описал эту встречу' в своих мемуарах. Маяковский, по его словам, разрыдался, не обращая внимания на других посетителей ресторана. Он объяснил свои слезы тем, что «перестал быть поэтом» и превратился в чиновника.
Весьма возможно, что Маяковский действительно испытывал в это время творческий кризис и глубокую неудовлетворенность собой как поэтом. Но рыдания его, разумеется, объяснялись совершенно иным. Тупиковая личная ситуация предвещала трагический исход. В свои метания он Анненкова не посвящал, скрыв от него и причину приезда на Лазурный берег. Конечно же Маяковский оказался там вовсе не ради рулетки в казино Монте-Карло — это его «объяснение» Анненков по наивности принял за истину. Но азартные игры он любил до беспамятства, так что, возможно, не встретив двух Элли и оказавшись в полном одиночестве на бесконечно ему чуждом шикарном курорте, он искал утешения в тотализаторе. По словам Анненкова, все деньги были проиграны, и Маяковский возвращался в Париж с пустым кошельком.
Жизнь Маяковского в Париже проходила у всех на виду. Это значит, что о каждом его шаге и о каждом слове шел донос в Москву: в эмигрантской среде уже и тогда были тысячи завербованных Лубянкой глаз и ушей. Маяковского и Татьяну каждый день видели то в «Ротонде», то в «Доме», то в «Куполи», то в «Клозери де Лила», то в «Гранд-Шомьер» или в «Дантоне». Иногда они уединялись в вокзальных кафе или в квартальных бистро вдали от сборищ эмигрантской элитной богемы. Почему-то и об этих уединенных встречах тоже узнавали в Москве. И могли с точностью проследить, как поднималась все выше и выше «температура» их отношений. О Лиле говорили все меньше. За покупками для нее ходили все реже.