Выбрать главу

​- Так вот, запомни: она сейчас на небесах. Она была ангелом, а ты, ты ее убила. Знаешь, что это значит?

​Она знала. Так же, как и то, что сейчас нет смысла что-то говорить: отец ее все равно не слушал. Никакого смысла не было, ничего не было, закрывалась дверь, темнело окно, и она оставалась одна.

​Но со временем ее отец начал считать, что она слишком хорошо устроилась для убийцы, и придумал целую систему наказания. По вечерам, когда начинало темнеть, он со своей вездесущей улыбкой, ровным спокойным голосом говорил о матери. Вебер молча смотрела на свои коленки и представляла себе ее как что-то эфемерное и воздушное, парящее в невесомости, и пыталась в мыслях обратиться к ней, попросить прощения.

​Мать не отвечала - зато отец в это время сухо щелкал ремнем позади нее и велел раздеваться.

​Сначала, еще первые года два, он наказывал ее не так часто: раз в неделю, обыкновенно в субботу, примерно полчаса. Следов на теле не оставалось, одна беда - синяки: затягивались под кожей синевато-черным пятном, и гладкий быстрый ремень снова отщелкивал по ним, наполняя темной кровью.

​Когда она пошла в школу, у нее также не появилось друзей: она не умела вести себя, как обычный ребенок, и во всем видела свою ошибку. Чаще всего было сложно определиться со своими чувствами и их выражением: она не могла сказать, что ей нравится, а что нет - все, что происходило с ней в повседневной жизни, было недостижимым, дальше всяких звезд.

​Желаний не было, мыслей - тоже, и боль тоже перестала причинять неудобства; она стала естественной, как продолжение самой себя, как конечность или орган.

​Но чем старше она становилась, тем больше отец терял свое спокойствие и образцовость. На идеально гладком лице появились морщины и гневные складки, глаза поблекли, одежда обвисла. Он уже не разговаривал с ней спокойным безупречным голосом, округло и громко выговаривая окончания; появилась какая-то суетливость, дергание рук и короткие резкие звуки, которые вылетали у него изо рта, когда ремень сочно впивался в бок, оставляя пылающий багровый след; он все больше раздражался и нервно покрикивал, говорил меньше, и в конце концов перестал говорить совсем.

​За него это делали его руки и ремни, увеличивающиеся в размере и жесткости кожи. Боль становилась глубже, угнездилась под кожей и точила изнутри, и в конце представить себя отдельно от нее стало невозможно. Больно-больно-больно, но по-другому никак, для такой как она ничего другого и не могло быть. Да и нужно ли это «по-другому»?

​Но в девять лет, одним теплым весенним вечером, он пришел домой позднее обычного и не говорил ни слова - только блестел на нее стеклянными глазами. Вебер, раздетая, ждала наказания, как и всегда, сидя на коленях и не поднимая глаз; отец долго молчал, будто сдерживая что-то, а потом вышел из комнаты и вернулся с чем-то, звонко свистнувшим в воздухе.

​В этот раз боль перестала вяло бултыхаться где-то под кожей, между мышц, а вырвалась наружу, вытекая наружу горячим и щекотным. Тикали часы, весело шлепали удары, сзади пыхтел отец, а Вебер пачкала густой липкой слюной ореховый линолеум и не могла разжать онемевших пальцев; все залилось красным, будто ее окунули в краску и вытащили, органы внутри будто заходили ходуном, как люди ночью, когда кто-то яростно стучится в дверь.

​Напоследок он ногой перевернул ее бесчувственное тело - сознание уже было не здесь, резервы истощились, органы уже сами просились наружу - что-то коротко ей сказал и наступил на щеку, квадратным ледяным каблуком задевая мокрые губы.

​После этого вечера она не могла встать с кровати - конечно, когда доползла до нее - два дня; отец приносил ей воды и уходил, не сказав ни слова, а на второй день сказал презрительно:

​- Дармоедка. Того и ждешь, чтобы все за тебя делали, да, ничтожество?

​Ничтожеством она не была, поэтому в школу пошла на следующий же день, и все бы хорошо, если бы ее не поймал один любопытный мальчик, сующий нос не в свои дела.

​...А я внезапно начинаю чувствовать свое тело так, как никогда не испытывал раньше: я слышу свое дыхание, швабру, впившуюся в бедро, полный мочевой пузырь, и пульс в висках, как маленьким молотком изнутри: тук-тук-тук.

​Моя ладонь, лежащая на ее спине, чуть ниже лопатки, будто начинают грызть беззубым ртом - я ощущаю каждый миллиметр, каждую неровность, выпуклость и впадинку, угадывающуюся под двумя слоями ткани. Моя ладонь - как чертова принцесса на горошине: через тридцать три одеяла, набитых лебяжьим пухом, я чувствую их - многоножек.