«Но засовывать свой язык Малфою в рот тебя никто не принуждал», — внутренний голос явно не был к ней благосклонен: он осуждал её не хуже бабки Мери и бил по больному.
Итак, захожу, здороваюсь, сажусь.
Гермиона толкнула дверь и мгновенно растерялась.
Единственный минус любого плана заключался в том, что если с самого начала всё шло не так, то перестроиться было гораздо труднее. Для Гермионы это и вовсе было сродни катастрофа.
Малфоя в палате не оказалось.
Ну и когда он явит свой венценосный лик, интересно? Что удивило её сильнее всего, так это то, что в палате не оказалось также и стула — спасительного, согласно ее плану, места. Вообще. Только кровать и тумба, на которой стояла ваза с цветами.
Стоп, погодите-ка, цветы?
Это казалось странным, с какой стороны не посмотри. Малфой и цветы? Звучало как какая-то сюрреалистическая заготовка. Гермиона подошла ближе. Прекрасные бело-голубые гортензии не оставляли ни единого шанса не восхититься ими. Чудесные слабоароматные создания смотрелись даже как-то нелепо в этой холодной темнеющей палате.
Она присела на кровать и уставилась в окно. Палата погружалась в сумрак, и за окном появлялись ненастоящие звезды над пустующим полем. Гермиона откинулась на спинку кровати и закрыла глаза, представляя, как бы чудесно пахло сейчас осенью на улице. Мокрые стволы редких деревьев подъездных аллей, отражающаяся в лужах футуристическая башня Шард в холодном Лондоне, дыхание-пар, суетный влажный шум типичной осени.
Гермиону покрыло мурашками восторга.
— Почему ты не делаешь этого? — прямо над ней раздался знакомый голос, преследовавший её во снах. — Почему не живешь полной жизнью?
Ну вот опять, все планы к черту. И снова эти вопросы, как шипы. Как иголки. Все эти разговоры с Малфоем и правда ощущались, как иглоукалывание: слова-иглы проникали в неё, задевали её напряженные нервы, делали ей больно, но в то же время… лечили её. Пусть извращенно, но расслабляли.
Потому что даже спустя столько лет, она вся была как один напряженный нерв, который вот-вот должен был лопнуть.
— Почему ты думаешь, что я не живу полной жизнью? — Гермиона приоткрыла глаза и заметила его фигуру у окна.
— Ты всегда отвечаешь вопросом на вопрос, когда я попадаю в точку.
Было что-то таинственное в том, чтобы толком не видеть его — только слышать и ощущать.
— А ты почему? — она не могла так сходу ответить, ей всё ещё нужны были гарантии его честности.
— То, что люди зовут полной жизнью сильно преувеличенно, либо же только я получаю суррогат. Не могу прочувствовать до конца. И тут только два варианта: либо что-то со мной не так, либо что-то не так с этим чертовым миром, — Малфой вздохнул, и его силуэт в сиянии звезд слегка шевельнулся.
Гермиона все еще не видела его лица, и, пожалуй, так было даже лучше.
В темноте легче быть честной. Темнота впитывает всё, взамен даря больше, чем солнечный свет, — возможность быть искренним. Наверное, поэтому люди так часто признаются в грехах и любви под покровом ночи.
В темноте тебя больше.
— Я не знаю, как, — она опустила голову и утопила взгляд в полу, словно стыдясь своего признания. — Я просто не знаю, как это. Для меня работа и друзья и есть полная жизнь. Я словно не создана для остального. Иногда мне кажется, что в то время как мы разгадывали загадки и пытались спасти мир и себя, мы упустили что-то. Словно пока мы учились тому, как выжить на войне, другие впитывали в себя, как жить после войны. А для нас поезд уже ушел. И когда война закончилась, каждый из нас остался выброшен на спокойный берег мирной жизни, где мы не умели и не знали ничего, кроме войны. Вот почему Гарри и Рон пошли в Аврорат. Вот почему я сижу здесь с тобой. Мы не умеем ничего, кроме войны.
Слова лились из неё рекой. Оказывается, ей было так нужно это. Нужно признаться себе во всем. Нужно, чтобы хоть кто-то её услышал. И то, что этим кем-то стал Малфой, уже даже перестало быть диким. Она не смогла бы заговорить об этом с Роном, потому что Рон так старался жить после войны, так пытался стать как прежде, что, заговори Гермиона с ним о чем-то подобном, это могло бы свести все его усилия на нет. Не могла она открыться и Гарри, который по-прежнему винил себя в каждой смерти и в каждой поломанной душе.
А кто она сама, если не покалеченная душа?
Малфой опустился рядом с ней, и Гермионе стало как-то спокойнее. Теперь они оба сидели на больничной кровати, освещаемые только звездно-лунным светом, и его голос звучал так четко и звучно, словно в её голове.
— Каждый из тех, кто прошел войну, принес свою плату. Цена победы слишком велика, только в самом начале мы этого не понимаем, ведь в военном договоре цена не указана. Ты узнаешь, как дорого придется заплатить, только после победы. Кажется, мы все расплачиваемся до сих пор.
В уютном молчании прошло несколько минут.
— Селвин, — тихо произнес Малфой и, судя по шороху, поднял голову к окну.
— Спасибо, — так же тихо ответила Гермиона.
Почему-то она не могла вспомнить ни одного такого же интимного момента с кем-то, кроме Гарри или Рона. Так что же делает человека близким тебе? Годы совместной дружбы? Пережитая война? Совместная боль?
«Боль врачует боль» — вспомнила она строчки древнеримского писателя. И не так ли это было? Разве надрывные вопросы Малфоя не помогали ей перешагивать могильные ямы, так и не закопанные в её сердце? Разве не он стоял позади неё, пока она, сбивая руки в кровь, закапывала в душе взорванные и разминированные снаряды военных лет? Разве не то, что у него самого все руки в земле от похороненного детства, сближает их, так и не ушедших с военного поля даже спустя шесть лет?
Гермионе казалось, что Драко Малфою было, что рассказать о военной боли. Что у него болело и ныло в груди так же, как у неё, и всё, чего ей хотелось, — чтобы эта зудящая пустота ушла у каждого из них.
То ли всепрощение, то ли её большое сердце заставило её протянуть руку и сжать его ладонь. Как только её теплых пальцев коснулись его прохладные, она осознала, что сделала, и зажмурилась.
Вот сейчас он оттолкнет её или бросит: «Грязнокровка», в ответ на её прикосновение.
Но в то же мгновение произошло сразу несколько вещей: Малфой слегка сжал её пальцы в ответ, и Гермиона осознала, что она окончательно и бесповоротно привязалась к Малфою. Можно ли это назвать влюбленностью, она не знала. Чувства не её конек. Она знала о них примерно столько же, сколько о полетах на метле — в теории и со стороны. Но быть самой в центре чего-то столь неуправляемого ей ещё не приходилось.
Она осторожно высвободила пальцы, чтобы избежать неловкости, напоследок сжав его ладонь еще раз, просто чтобы он знал — он не один; ведь он давал ей то же самое ощущение. Из всех чудесных людей на земле сломанной гриффиндорской принцессе подошел исшарканный одинокий слизеринский принц.
Ей не нравилось отсутствие контроля. С другой стороны, Драко Малфой был просто олицетворением хаоса в её жизни. Гермиона никогда не знала, станет ли он таким же чудотворно прекрасным, как гортензии на его тумбе или же плюнет в неё желчью, стоит ей неосторожно приблизиться. И если она не стояла оплёванной, то, считай, ей везло.
Так что сейчас она просто наслаждалась тем, что он подпустил её к себе.
— Расскажи мне какую-то мелочь, на которую у тебя не хватает смелости, — внезапно попросил он.
Она задумалась и, вспомнив сегодняшнее утро, усмехнулась:
— Мне не хватает смелости признаться мальчикам, что я ненавижу, когда они сокращают мое имя.
— Миона, я полагаю? — Малфой фыркнул. — Ничего удивительного, твое имя слишком длинное. Гер-ми-о-на.
Он протянул по слогам её имя, и внутри Гермионы словно заскользило что-то теплое с каждым слогом. Ей до того хотелось улыбнуться, что она прикусила щеку изнутри.
— Кто бы говорил, Драко-странное-имя-Малфой.
— Ты хотела сказать, Драко-идеальный-во-всем-Малфой?
Она даже представила, как на его лице — не различимом в темноте, — расплылась ехидная высокомерная улыбочка, как в школьные годы, и все-таки рассмеялась.