Гнев Барбро теперь был обращен и на нее тоже. Конечно, она никогда его не знала, никогда не знала, какой он на самом деле. Все эти годы она просто баловала себя девичьими фантазиями.
— Так вы не умираете?
— Я протяну дольше любой сосны на Хёкберге.
— Значит, вы достаточно здоровы, чтобы прийти в мой номер в городском отеле. — Она сказала это как могла жестче, с презрением ко всему миру мужчин с их сигарами и любовницами, и бревнами, и тщеславными дурацкими бородами.
— Госпожа Линдвалл… — Ясность мысли покинула его. Он хотел сказать, что любит ее, что всегда любил ее, что думал о ней почти все… нет, все время. «Я думаю о вас почти все… нет, все время», — вот что он приготовился сказать. А потом: «Я полюбил вас с той минуты, когда встретился с вами на пароходе. С тех пор вы были стержнем моей жизни».
Но ее раздражение лишило его смелости. Она считает его просто соблазнителем. И слова, которые он приготовил, покажутся словами соблазнителя. В конце-то концов, он совсем ее не знает. И он не знает, как разговаривать с женщинами. Его взбесило, что повсюду есть мужчины, вкрадчивоязычные мужчины, которые знают, что именно следует сказать женщине. Да ну же, покончи с этим, внезапно подумал он, заражаясь ее раздражением. Ты же все равно скоро будешь мертв, так покончи с этим.
— Я думал, — сказал он, и тон его был жестко агрессивным, как у торгующегося покупателя. — Я думал, госпожа Линдвалл, что вы меня любили.
Он увидел, как напряглись ее плечи.
— А! — отозвалась она. Тщеславие этого мужчины! Какое ложное представление о нем хранила она все эти годы, как о человеке корректном, тактичном, с почти заслуживающей осуждения неспособностью высказать свои чувства. А на самом деле он был просто еще одним мужчиной и вел себя, как мужчины в книгах, а она была просто еще одной женщиной, верившей, будто это не так.
Все еще спиной к нему, она ответила так, словно он был маленьким Ульфом с очередным детским секретом.
— Вы ошибались.
Затем она обернулась к этому жалкому ухмыляющемуся денди, к этому мужчине, который, несомненно, знал дорогу в номера отелей.
— Но благодарю вас, — она была не сильна в сарказмах и запнулась, подыскивая предлог, — благодарю вас за то, что вы показали мне приют для глухонемых.
Она подумала, не забрать ли варенье из морошки, но сочла это неподобающим. Еще можно успеть на вечерний поезд. Мысль о том, чтобы провести ночь в Фалуне, была ей омерзительна.
Долгое время Андерс Боден не думал. Он смотрел, как медная крыша потемнела. Он выпростал покалеченную руку из-под одеяла и с ее помощью растрепал себе волосы. Он подарил банку варенья первой заглянувшей в палату сестре.
Среди того, чему научила его жизнь, и на что он, как надеялся, мог положиться, было правило: большая боль стирает меньшую. Растяжение исчезает перед зубной болью, зубная боль исчезает перед раздробленным пальцем. И он надеялся — и теперь это была его единственная надежда, — что боль рака, боль умирания изгонит боль любви. Но вряд ли.
Когда сердце разрывается, подумал он, оно рвется, как древесина, по всей длине доски. В первые свои дни на лесопильне он видел, как Густав Олсон брал толстую доску, вбивал клин и чуть-чуть клин поворачивал. Древесина раскалывалась по волокну из конца в конец. Вот и все, что нужно знать о сердце: направление волокна. Затем одним поворотом, будь то жест, будь то слово, вы можете его уничтожить.
Когда наступил вечер, и поезд начал огибать темнеющее озеро, на котором все началось, она, по мере того как ее стыд и самоупреки пошли на убыль, попыталась мыслить ясно. Это был единственный способ укротить боль: думать ясно, интересоваться только тем, что произошло на самом деле, тем, что, как ты знала, было правдой. А знала она вот что: человек, ради кого она в любую минуту за последние двадцать три года оставила бы мужа и детей, ради кого она потеряла бы свою репутацию и положение в обществе, с кем она бы убежала только Богу известно куда, не был и никогда не будет достоин ее любви. Аксель, кого она уважает, кто был хорошим отцом и надежно обеспечивал семью, заслуживал ее любви куда больше. И тем не менее его она не любила — то есть, если мерилом было чувство, которое она испытывала к Андерсу Бодену. Следовательно, в этом и заключается крах ее жизни, разделенной между нелюбовью к человеку, который заслуживал ее любви, и любовью к тому, кто ее не заслуживал. То, что она считала опорой своей жизни, возможностью, сопровождавшей ее неизменной спутницей, верной, как тень, и была всего лишь этим — тенью, отражением. Ничего реального. Хотя она гордилась, что почти лишена воображения, и хотя ей всегда претили легенды, она позволила себе потратить половину жизни на фривольные грезы. В ее пользу можно сказать только, что она сохранила свою добродетель. Но чего это стоит? Подвергнись она искушению, то не колебалась бы ни секунды.
Когда она подумала об этом таким образом — ясно и правдиво, стыд и самоупреки возвратились, обретя новую силу. Она расстегнула пуговицу своего левого рукава и смотала с запястья выцветшую голубую ленту. Она швырнула ее на пол вагона.
Услышав подъезжающую пролетку, Аксель Линдвалл бросил сигарету на холодную каминную решетку. Он забрал чемодан у жены и расплатился с извозчиком.
— Аксель, — сказала она тоном веселой нежности, когда они вошли в дом, — почему ты всегда куришь, когда меня здесь нет?
Он посмотрел на нее, не зная ни что сделать, ни что сказать. Он не хотел ее расспрашивать, чтобы не заставить ее солгать ему. Или чтобы не заставить ее сказать ему правду. Он равно боялся и того, и другого. Молчание тянулось. Ну, подумал он, мы не можем жить вместе молча до конца наших жизней. И потому через какое-то время он ответил:
— Потому что мне нравится курить.
Она слегка засмеялась. Он стоял перед незатопленным камином, все еще держа ее чемодан. Насколько он знал, в чемодане могли быть скрыты все секреты, все правды и вся ложь, о которых он не хотел слышать.
— Я вернулась раньше, чем предполагала.
— Да.
— Я решила не ночевать в Фалуне.
— Да.
— Этот город пропах медью.
— Да.
— Но крыша Кристин-кирки пылает в лучах заходящего солнца.
— Да, мне говорили.
Ему было больно видеть жену в таком состоянии. Будет только гуманным позволить ей рассказать ту ложь, которую она подготовила. И потому он позволил себе спросить:
— Ну, и как… он?
— О, с ним все в порядке. — Она не знала, как нелепо это прозвучит, пока не сказала: — То есть он в больнице. С ним все в порядке, но, подозреваю, что это не так.
— Ну, вообще говоря, те, с кем все в порядке, в больницы не ложатся.
— Да.
Он пожалел о своем сарказме. Учитель когда-то сказал в их классе, что сарказм — свидетельство нравственной слабости. Почему он вспомнил это теперь?
— И?..
Она только теперь осознала, что должна будет отчитаться о своей поездке в Фалун. Не в подробностях, но в цели. Уезжая, она воображала, что по возвращении все абсолютно переменится и что необходимо будет только объяснить эту перемену. Молчание затягивалось, и ее охватила паника.
— Он хочет, чтобы ты получил его стойло. У церкви. Четвертый номер.
— Я знаю, что четвертый. А теперь ложись-ка спать.
— Аксель, — сказала она, — я думала в поезде, что мы можем состариться. Чем скорее, тем лучше. Я думаю, все становится легче, когда приходит старость. Ты думаешь, это возможно?
— Ложись-ка спать.
Оставшись один, он закурил новую сигарету.
Ее ложь была настолько нелепой, что даже могла оказаться правдой. Но сводилось это к одному и тому же. Если это была ложь, то правда заключалась в том, что она более открыто, чем когда-либо прежде, отправилась к своему любовнику. Своему бывшему любовнику? Если это было правдой, то дар Бодена был сарказмом, платой издевающегося любовника обманутому мужу. Таким даром, какой сплетни обожают и помнят всегда.
Завтра начнется оставшаяся часть его жизни. И она переменится, коренным образом переменится из-за сознания, что в какой-то мере его жизнь до этого вечера была совсем не той, какой он ее считал. Останутся ли у него хотя бы какие-то воспоминания, хотя бы какое-то прошлое, не запятнанные тем, что получило подтверждение сейчас? Быть может, она права, и им следует попытаться состариться вместе, полагаясь на время, на очерствение сердца.