Маменька не велела спать на закате, потом встанешь – не заснёшь, и голова болеть станет. Терпи до ночи и тогда спи. Я верю, но живу теперь так, что невозможно исполнить, иногда ложусь на рассвете, всякое бывает. Земля вертится своим чередом, а я не вмещаюсь в сутки, как будто плыву немного над, и она успевает провернуться подо мной лишних часов на шесть. И я сейчас знаю, что происходит, если уснуть на закате. Не каждый раз, но случается.
Бывало, я засыпала несчастной от любви, когда дышать мешало жжение, похожее на стыд. Оно означало, что счастья не будет, но признаваться в этом сил нет никаких, и сон тогда – выход, это зелёная дверь, за которой не радость, но сад и немного покоя, можно вздохнуть без жара в груди.
Бывало, я засыпала больной от страха, что красота моя на исходе, увидев в зеркале, как лицо теряет ясность, а тело – хрупкость. Отражение чуть жалостливо говорило: успокойся уже, тётенька, забудь свои подрисованные портреты и посмотри на меня. Теперь будет так и хуже. И сон тогда – лодка, в которой нет времени для меня, а есть только шкура, пахнущая теплом и пылью, и белые цветы, – потому что можно забрать всё, и лицо, и жизнь, но розы со мной останутся, и яблони.
Бывало, я засыпала в горе, потому что не могла работать, текст рассыпался в голове, рассудок отказывался совершать усилие, собирать и выстраивать. Нужно создавать пространство, лепить его изнутри, укреплять стены, населять и наполнять, и самой быть там, а я не хотела. И я чувствовала отчаянье, потому что это единственное счастье моей жизни. И сон тогда – раковина с перламутровыми сводами, которая отсекает меня от внешнего шума, прекращает внутренний монолог, разрешает не быть и не делать, а только лежать под толщей вод в темноте.
А потом я просыпалась. И плохи были не те первые секунды, когда ты ещё в саду, в лодке, в раковине, а потом выпадаешь в нелюбовь, в страх и тоску. А то плохо, что встаёшь совсем равнодушным, проснувшись в другую жизнь, где у тебя нет любви, красоты и силы. День всё тот же, хоть и солнце село, а жизнь не та, и всё в ней определилось. Это же только терять страшно, а когда уже нет ничего, то и горевать незачем. Иди вон котика покорми, котик у тебя есть.
Бывает, что прямо посреди разговора, посреди любви, посреди жизни, вдруг говоришь «я больше не могу». Не «так», а вообще никак не способен продолжать быть. Неодолимое чувство невозможности находиться там, где ты сейчас есть, и делать то, что делаешь. Хорошо, что на этот случай существует рецепт «в любой сложной ситуации немедленно засыпай». В эту неприлично тёплую осень приходится очень много спать.
Слушая непогоду за окном, я вспомнила день, когда умер Брэдбери. Мы с другом сидели в оранжерее кафе «Март» и ещё ни о чём не знали, когда пошёл дождь. Там высокий потолок и тонкие перекрытия, и звуки воды слышны, как в палатке на горе. Сначала он постукивал птичьими лапами, потом шёлково шуршал, потом сыпал горох, а после обрушился ливнем. Люди ласково говорили «о, стихия», но постепенно им всё меньше хотелось улыбаться, потому что грохот перекрывал голоса, и трудно стало не тревожиться, слыша, как сверху падают потоки. Не нужно много воображения, чтобы представить, как с веранды в зал вольётся волна и подхватит узкий острый лист, на котором мы замрём, как зелёная гусеница и лиловая виноградина, и нас вынесет из дверей, к статуям, и закрутит между мокрых медных фигур. Музей современного искусства, но экспонаты выглядят так, будто их не купили, поэтому свезли во двор и заперли. Нас не размажет о вечно закрытые ворота, их уже выбьет вода, и мы вылетим на Петровку, два неподвижных сёрфера, от которых ничего не зависит.
Но нас не вынесло, и мы продолжали говорить о последних временах, о том, что нет нам ни места, ни безопасности, ни покоя, потому что пытаться быть осознанным сейчас, значит, не понравиться ни-ко-му, ни тем, ни этим. Мы не знали, по ком этот дождь, идущий повсюду, и даже в Китае, по ком грохочет первобытный ливень, смывающий одну жизнь, одну историю, один мир.
Голова кружится так, будто я та корова, которую похищают инопланетяне. Поэтому всё время посматриваю на небо. Полное ощущение, что уже перезимовала одну жизнь и теперь совсем обессилила, а ведь ноябрь ещё не начался. Несколько лет меня поддерживало заклинание «в мире достаточно всего для меня». Достаточно тепла для меня. Достаточно любви. Достаточно денег. Достаточно солнца. Если что-нибудь кончалось в одном месте, я знала, что в другом меня уже дожидаются новые запасы – в мире достаточно всего для всех. Но вот сейчас я вдруг оказалась без сил, чтобы перебраться туда, где есть моё всё. Поэтому я задираю голову и думаю: заберите меня. Заберите меня.
А вокруг, в самом деле, прохладная обес-кровленная весна, и я даже не удивлюсь, если увижу прошлогодний снег.
Ночью я ходила смотреть на море – Финский залив разворачивает веером горизонт и сводит параллельные линии. Там, впрочем, оставили мало воды и всё забрали синим забором, но невозможно изменить сквозняк и луну, пока она сама того не пожелает. Поэтому чистый, ничем не пахнущий ветер, выдувал дорогу для лунного света, и кто-то из них прижигал лицо, холод или луч, точно не знаю. Я поехала, чтобы вспомнить специфическое питерское смирение, превращающее в пилигрима любого прохожего, идущего от Приморской к воде, вдоль длинных домов и пустырей. Каждый тут находится в определённом положении по отношению к ветру: идёшь ли по улице Кораблестроителей или по Капитанской, не имеет значения, существенно лишь то, по какой щеке тебя хлещут. Да и это пустое, потому что на обратном пути всё равно подставишь другую.
На этой дороге всякое «мы» неизбежно рассыпается на отдельные «я», а самое одинокое «я» неожиданно обнаруживает себя, состоящим в опасной близости. И потому здесь следует прощаться, разрывать связи, заключать союзы, произносить слова «никогда» и «всегда». Если и тут у людей не нашлось что пообещать друг другу, то и нигде не найдётся. А те, кто не расстались, имеют некоторые шансы.
Долго этого выдержать нельзя, поэтому сворачиваю во дворы, где дома покачиваются на марсианских ногах. В речке Смоленке не спят крикливые утки, похожие на тыквенные семечки. Я бы много плакала, будь у меня только одна жизнь. А так я потом окунусь в тёплое средиземноморское молоко, которое вылечит и приласкает, но сначала нужно хорошенько застыть и обжечься – даже не знаю зачем. Для выравнивания внутренних весов разве что, которые совсем сбились с толку: на одной чаше «да, но», «необходимо и страшно», на другой «нет или может быть», «хочу, но нельзя», и много мелкого мусора, подлежащего учёту, а сверху ещё бабочка перелетает, нарушая баланс. И мне иногда нужно сбросить все гирьки разом, ничего больше не высчитывать, сесть тихо и подождать, куда она выберет опуститься.
Может быть, никуда.
В декабре двенадцатого года все как-то очень серьёзно ждали конца света, а я много думала о том, как он происходит на самом деле в масштабе человеческой жизни.
Сценаристы, когда хотят показать паршивые отношения в паре, любят использовать один приём. Ночью женщина сидит на кухне и читает книжку (или лопает котлеты), и тут, почёсывая пузо, входит мужчина, открывает холодильник, достаёт кефир, отпивает, ставит на место, потом закрывает холодильник, выключает свет и уходит. И женщина так и замирает с котлетой в зубах или над книжкой. Потому что осознаёт, насколько её не видят.