Выбрать главу

«Где моя гончая?» — спрашивает дедушка (он шутит так каждый вечер), а когда Хилари бросается к нему, тявкая и вертя от возбуждения задом, он говорит: «Ну-ну, успокойся, иначе мне придется надеть на тебя намордник!» Все это до ужаса нелепо, но я занимаюсь музыкой как раз во время их прогулки.

Пианино стоит в углу гостиной, черное, застывшее в неподвижности, неприступное и ровным счетом ничего не выражающее, как и вся остальная мебель. Я зажигаю лампы — всего две, ведь нужно экономить электричество! — ту, что на пианино, чтобы читать ноты, и торшер, чтобы не работать в круге света — это портит зрение. Верх пианино застелен салфетками, чтобы стеклянные статуэтки и рамки с фотографиями не поцарапали дерево. Бабушка держит на пианино мамин детский снимок, свадебное фото и дедушкин портрет в длинной черной мантии и плоской четырехугольной шапочке, похожей на плюхнувшуюся на голову книгу. Его сфотографировали, когда он закончил университет. Медицинский диплом в рамке висит на стене среди репродукций с изображениями букетов. Весной бабушка иногда срезает в саду живые цветы и ставит их в вазе на низкий столик. Мне запрещено даже близко к нему подходить, потому что я могу опрокинуть вазу, и тогда вода прольется на ковер, вот будет ужас! (Бабушка вечно боится за порядок в доме, а смятение чувств внучки ее не волнует.) Она каждый день сметает пыль с безделушек, даже клавиатура прикрыта вышитой дорожкой от пыли: каждый раз, открывая крышку, я ее снимаю, а закончив играть, стелю обратно, хотя этот ритуал кажется мне абсолютно бессмысленным и даже глупым.

Аккуратно сложив дорожку, я кладу ее рядом с маминой фотографией: ей столько же лет, сколько мне сейчас, она улыбается — по правде, а не натужно, как я, на ней ярко-синее платье, голубые глаза сияют. Девочка на снимке внимательно меня слушает, и я стараюсь изо всех сил, но чем дальше играю, тем больше ее разочаровываю и в конце концов перестаю на нее смотреть. Я начинаю с гамм — это как алфавит, я повторяю их снова и снова, стараюсь правильно ставить большой палец, округлять кисть и держать ровный темп. Потом настает черед арпеджио — играть их трудно, потому что у меня маленькие руки. Наконец я открываю альбом с заданными отрывками и совсем падаю духом: мисс Келли исчеркала все страницы фиолетовой ручкой. Она отметила дугами фразировку, обвела дуате и подчеркнула рр для pianissimo — на прошлой неделе я играла слишком громко: и вот теперь я вижу только свои ошибки и собственную посредственность. Ни на что я не способна, только и делаю, что все порчу.

Вначале, когда бабушка мне только купила этот альбом, я наслаждалась, переворачивая чистые, свежие страницы. Я разглядывала иллюстрацию к пьесе «Эдельвейс» (девочка наклонилась понюхать эти альпийские цветы), и воображала, как прекрасны цветочки-звездочки в обрамлении зеленых листьев, как блестит снег на вершине горы. Девочка на картинке была именно такой, какой я мечтала быть: милая крошка с длинными прямыми волосами в широкой юбке в сборку, белой кофточке и безупречно-чистых носках и туфельках. Мне очень нравились слова этой песни:

Эдельвейс, эдельвейс, нашим символом будь, Белоснежный и чистый цветок. Тем, кто любит тебя, шлешь ты легкий кивок, Нежный венчик склоняя на грудь.

Мало-помалу пьесу испортили мои бесчисленные неотвязные ошибки: мисс Келли исчеркала всю страницу — и даже рисунок! — своей дурацкой фиолетовой ручкой. Теперь, когда я пытаюсь сыграть «Эдельвейс», у меня ничего не выходит. Каждый такт превращается в грозное препятствие. Я так боюсь ошибиться, что изо всех сил пялюсь в ноты и опаздываю при переходе к следующему такту. Я уже ошиблась, и бабушка кричит из кухни: «Фа-диез, Сэди! Басовый ключ!» (Бабушка когда-то играла на пианино и потому имеет право делать замечания, хотя лично я ни разу не слышала, чтобы она взяла хоть одну ноту.) Я начинаю сначала, но на этот раз моя левая рука забывает, что соль нужно держать до второго такта, я прерываюсь и луплю правой рукой левую, та извиняется: «Прости-прости-прости-я-больше-не-буду», но правая в бешенстве, она кричит: «Мне осточертело твое плохое поведение, я не намерена больше этого терпеть ни одной минуты, поняла?», и левая отползает и возвращается на клавиатуру, бормоча: «Я стараюсь, как могу». — «Что ты сказала?» — грозно переспрашивает правая. «Я сказала, что очень стараюсь», — отвечает правая окрепшим голосом, в конце-то концов, она ведь никого не убила, а всего лишь чуточку раньше, чем положено, отпустила клавишу соль. «Значит, нужно лучше стараться, — вопит правая рука, — потому что твоего „как могу“ явно недостаточно!» Весь этот разговор длится долю секунды, бабушка ничего не замечает, и я снова начинаю играть. Когда ошибается правая рука, левая не имеет права на нее кидаться, она указывает на ошибку и ворчит, но не отчитывает. Вся левая половина моего тела находится в подчиненном положении — из-за родинки. (У мамы в Йорквилле тоже есть пианино, и она не только никогда не опускает крышку, но и нотами не пользуется. Она берет аккорды, когда поет, а когда не поет — курит, хотя бабушка называет эту привычку отвратительной.)