— Двое суток — немного, осенью неделями льет. — Опираясь на костыли, она тяжело ступила в гору, не оборачиваясь, спросила: — Как вы тут?
— А что с нами станет? Дом ремонтируем. Шофер Жора у нас живет.
— Рука у него в порядке?
— Нет, усохла.
— А меня вот тоже… Видишь?
— Вижу.
— Потому и не писала.
— Зря…
— Знаю, что зря.
— Мать плакала. Все похоронную ждала.
— Лучше бы похоронная…
— Это только кажется… Главное — жива. И лицо цело. Ведь ты красивая…
— Отец пишет?
— Да. Ранен был. Теперь снова воюет.
— А про Сараеву?
— Ни слова… Пишет: люблю, ждите, жив буду — вернусь.
Степка прибавил шаг. И шел теперь рядом с Любашей, потому что не мог идти сзади: ему тяжело было видеть, как она опирается на свои костыли, как они вязнут в глине, как от напряжения потеют ее пальцы, сжимающие ручки костылей. Лицо сестры тоже вспотело. И дышала она глубоко.
— Я… не… подозревала, что у нас такая крутая… гора.
— Давай отдохнем, — сказал брат. Ему не нравилось, как дышит Люба.
Она остановилась. Посмотрела благодарно.
— Вот платок, — сказал он.
— У меня есть, — смутилась она.
Раньше Степка никогда не видел свою сестру смущенной. И, возможно, поэтому ему вдруг почудилось, что это не Любаша, что это вообще не явь, а сон. Цветной сон! Стоит лишь пошевелиться, и он проснется на своей койке в увидит затверделые пятки бывшего шофера Жоры, который спит в той же комнате, что и Степка, на полу возле пианино.
Она высвободила руку, но костыль по-прежнему оставался под мышкой и мешал ей нащупать карман.
Степка сказал:
— Платок совсем чистый. Мать дала мне сегодня утром. Я даже не разворачивал его…
— Хорошо, — согласилась Любаша. И опять схватилась за ручку костыля.
Брат сам вытер ей лицо.
Она сказала:
— Я еще как маленький ребенок. Но я привыкну. И выучусь всему.
— Конечно, — сказал он. — Ты всегда была способным ребенком.
И Любаша засмеялась хорошо и просто.
Жора чинил стену. Он был без гимнастерки, майка вправлена в галифе. Услышав голоса, Жора повернулся, увидел Любашу и все понял. Он положил молоток на табуретку, подошел к калитке. Степа и Любаша остановились. И Жора теперь хорошо видел ее костыли, а она — его изуродованную руку.
Любаша, конечно, не любила Жору. Он ей никогда не нравился. Думается, поэтому она без всякой неловкости сказала:
— Здравствуй, Жора!
А Жора…
Несколько дней назад он говорил за ужином:
— Мне Люба с первого взгляда, можно сказать, по сердцу пришлась. И было в моей душе затаенное желание жениться на ней. Стали бы мы тогда с тобой родственниками. Точно, Степка.
— Чужой ворох ворошить, только глаза порошить, — ответил Степка пословицей из лексикона бабки Кочанихи.
И вот Жора увидел Любашу на костылях. И стушевался, и побледнел, будто бы с перепугу. Не ответил на Любашино «здравствуй». А забормотал:
— Надо же так!.. Где это тебя?
— Там… — неопределенно ответила Любаша.
— Война не для женщин, — убежденно сказал Жора.
— Устаревшее суждение, — ответила Любаша. — Теперь война для всех.
Трудно было поверить, что эти, не светлые, а серые, с грязной желтизной камни, которые Нина Андреевна вывалила в ведро из поношенной противогазной сумки, могут стать белой, сметанного цвета, массой. Степка удивился. Мать плеснула в ведро воды. И камни зашипели, точно сало на сковородке. Вода забурлила, хоть и не стояла на плите. Потом камни стали расползаться, вода белеть, густеть. И Степку не покидало ощущение, будто это нечто съедобное, вкусное. И совсем не хотелось верить, что в ведре растворяется известь.
Развернув сложенный квадратиком клочок газеты, где лежала горсть — не более чайной ложки — синьки, мать нагнулась над ведром и вытряхнула туда синьку.
Степка взял палку, которую специально обстругал. Мать сказала:
— Размешивай.
Стены комнаты казались оклеенными странной географической картой. Взрывная волна и осколки обрушили лишь часть штукатурки. Сейчас эти места были замазаны темной глиной, тогда как уцелевшие участки стен и потолка светлели полинявшей от времени известью.
Обвязав голову косынкой, мать забралась на стол. Ее щетка заходила но потолку умело, ловко, и капли извести не текли по руке, как это случилось у Степки, когда он взялся подражать матери.
Опершись на костыль, Любаша белила стену между окон. Окна были застеклены. Но не целыми стеклами, а составленными из осколков. Солнце смотрело в них. И лучи его преломлялись и разрисовывали окна узорами, только не белыми, как мороз, а цветными: фиолетовыми, розовыми, золотистыми…