— Дни теперь теплые, — сказала Любаша. — Завтра мы сможем перебраться к себе.
— Днем раньше, днем позже… Успеется, — ответила мать. — Хорошо бы полы покрасить. Нюре обещали принести краску…
— Себе она уже достала, — не сдержался Степка.
— Завистливый ты, Степан. Не толково это. — Нюра стояла на пороге. И все слышала.
— Ты уж больно толковая. Подставляй щеки, побелю.
Нюра пренебрежительно махнула рукой:
— Охолонь… Не мазалась и мазаться не собираюсь… А относительно краски, тетя Нина, слово твердое. Мне керосинщик обещал. У него есть.
Лицо Нюры в веснушках. Приятное в общем. А взгляд хитроватый.
— Ваня письмо прислал. Его орденом Славы наградили. И война скоро кончится.
— Прямо так и пишет? — подзадорил Степка.
— Другими словами, конечно. Но понятно… Я сейчас прочту.
Она вынула из лифчика солдатское треугольное письмо. Стала читать:
— «Бьем фашиста. И могила его близка. Все будет хорошо, Нюра. Все хорошо… Главное, не надо торописа, не надо волноваса».
Юмор мужа Нюра не поняла. Покачав головой, нравоучительно сказала:
— Учудишься… Базой человек заведовал — и такие грамматические ошибки…
— Да, изменилась девчонка сильно… — сказала Любаша, когда Нюра ушла.
— Еще не все о ней знаешь, — ответила мать. Она слезла со стола, чтобы передохнуть. — Не ночевала она однажды. Говорит, в отряде пэвэо дежурила… — Мать перешла на шепот: — А я точно знаю, в пэвэо она не дежурила.
Любаша рассмеялась. Сказала:
— Молодец.
Мать чуть не заплакала:
— И орден тебе дали. И ногу ты на трудном деле оставила. Но ума не прибавилось ни грамма.
— Точно. Ум приказами не распределяется, по карточкам не выдается. Сколько мама с папой отпустили, столько всю жизнь в голове и носишь.
Степке никогда не забыть: встреча матери и Любаши произошла во второй комнате в доме тети Ляли. Густели сумерки. И мать и Любаша были зареваны. Мать бесконечно повторяла:
— Дочка, милая, дочка, милая…
И еще говорила:
— Ну что нога… Бог дал, бог взял. Ведь живая ты, живая вернулась. Погибли ведь там многие.
— Да, многие… — говорила тогда Любаша. — Наш командир Цезарь Куников погиб. Мне Галя об этом в госпиталь написала. Осколком его. Прямо в живот.
— А Галя? Как сама Галя?
— Хорошо. Воюет. Она не то что я. Она обстрелянная…
— Всем нелегко.
— Война.
— Вон Жора тоже, можно сказать, руки лишился.
— Бедняга.
— Он хороший, Люба. Работящий… Конечно, выпить любит. А какой мужчина от рюмки откажется.
— Зачем об этом, мама? Не время…
— Я понимаю. Но ты не обижай человека. Хорошо?
— Хорошо.
Только Жора сам обиделся. За что и на кого — неизвестно. На второй день после приезда Любаши ушел он, ни с кем не простившись, и тощий свой вещевой мешок позабыл взять.
Мать покормила Степана в подсобке за перегородкой, где тусклая женщина в очках с облинявшими дужками стучала на счетах. Перед ней лежали накладные, меню, талоны на обед и на завтрак. Женщина работала калькулятором. И ее очень уважали. После обеда, между тремя и четырьмя часами, калькулятор, забрав расклеенные на листках талоны, отправлялась в КУБ. Контрольно-учетное бюро находилось в одном из уцелевших зданий по улице Энгельса, невдалеке от Пятой школы. Сюда приходили заведующие всех магазинов и калькуляторы всех столовых города. Карточная система требовала строгой отчетности. Работники КУБа считали талоны, гасили их специальными штампами, смоченными в черных чернилах, и в конце рабочего дня сжигали во дворе. Прямо так — на костре. Степка видел эти костры. А талоны, продуктовые и промтоварные, представляли в ту пору такую ценность, что казалось — сжигают деньги.
Калькулятор порою, отрываясь от накладных, смотрела на мальчишку. Ее глаза за очками были пребольшими. Их распирала тоска, боль, отчаяние. В ноябре прошлого года эта женщина потеряла мать и шестилетнюю дочку. Степка несколько раз видел ее девочку, светленькую, с яркими бантами и губами. Бомба попала прямо в щель, где прятались бабушка и внучка. Это был редкий случай. Редкий даже для Туапсе.
— Схожу к морю, — сказал Степка. Мог бы и не говорить, но в тот момент ему захотелось быть послушным.
— Только не купайся, — ответила мать. — Да на обратном пути зайди ко мне…
Она вышла вслед за сыном. И с минуту стояла возле двери, глядя на зеленую улицу и на сына, так подросшего за минувший год. Птицы чирикали на деревьях, летали низко. Сирень цвела щедро. Запах ее смешивался с запахом белой акации. Развалины утопали в зелени. И весна казалась обыкновенной, нормальной, как и до войны.