Выбрать главу

— И счастливые…

— Это хорошо, — сказал он, — быть бодрым и счастливым…

— И любить друг друга… — Она резко повернула голову, спросила серьезно и даже немного испуганно: — Это, наверное, очень трудно — любить в семьдесят лет?

— Доживёшь — узнаешь…

— Я не доживу, — ответила она уверенно.

В полночь они пришли к морю. Светила луна. И галька берега казалась присыпанной снегом. Не настоящим, а таким, какой бывает на театральной сцене. И берег был похож на сцену — с голыми пирамидальными тополями, с домиками, в которых весело теплели окна, а над трубами вился дымок, потому что ночь в отличие от дня была холодной, нормальной для января ночью.

Ощущение простора, таившегося над головой, радовало, пьянило. И заставляло сердце стучать как-то иначе.

— Тебе не жаль покидать школу? — спросила она.

Он вспомнил, как на днях получил письмо. Без обратного адреса. Почерк ученический. Картинка с изображением морского вокзала Туапсе. Значит, письмо скорее всего местное.

Николай Иванович распечатал конверт. На листе было ровно три строчки:

«Николай Иванович!

Мара Аджиева влюблена в вас. Об этом знают все девчонки класса. Имейте это в виду».

Николай Иванович перечитал письмо четыре раза. И от раза к разу краснел больше и больше. Вначале он решил огласить письмо в классе, чтобы попытаться выявить анонимщика или хотя бы пристыдить. Но потом понял: делать этого не следует. Всякая попытка говорить о письме вслух ранит прежде всего Мару.

Недавно после уроков он вышел из учительской, собираясь пойти в чайную, где обедал всегда, чередуя попеременно суп-харчо и борщ по-украински. Мара стояла у окна, а портфель ее лежал на широком, не очень белом подоконнике. Увидев учителя истории, Мара не то чтобы покраснела вдруг, сразу, но скучающее лицо ее ожило, и она с заметным волнением сказала:

— Николай Иванович, это правда, что вы от нас уходите?

— Правда, Мара.

— Жаль… — После паузы спросила: — Вы останетесь жить здесь или уедете в Туапсе?

— Скорее всего уеду в Туапсе.

— Туапсе — это близко, — произнесла она устало, без всякого вызова, стащила волоком с подоконника портфель и медленно пошла по коридору.

Яркий свет падал в большие школьные окна, и потому квадратные тени между ними лежали четкие, черные, и казалось, что девушка уходит не коридором, а длинной шахматной доской.

— Мне жаль школу, — ответил он Светлане. — И Захара Матвеевича жаль, хотя мы с ним диаметрально противоположные люди. Я уважаю его принципы, но уважаю и свои… Я чувствую себя обязанным написать книгу об отце и его боевых товарищах. Я напишу ее. И не сердись, если слова мои звучат так, точно я на трибуне.

— Ты счастливый, — сказала она с хорошей завистью. Стиснула его локоть.

— Вполне возможно, — согласился он. — Вполне возможно…

Потом они открыли бутылку с загадочной этикеткой, бутылку, привезенную из самой Женевы, и пили жидкость из пробки. Пробка была высокой, навинчивалась на бутылку.

— Довольно противная штука, — поморщился он.

— Это без привычки, — пояснила она.

— Вполне возможно, — сказал он. И заметил, что сказал так в третий раз.

— Почему ты не спросил, зачем я приехала сюда?

— Рано или поздно это выяснится само собой.

— Тебе не хочется перекричать море?

— Я ставлю для себя прежде всего посильные задачи.

— Боже! И такого человека я люблю.

Галька у кромки, смоченная волной, блестела ярче, чем остальной берег. Шурша, она сползала к морю. И полоса света, тянувшаяся вдоль берега, шевелилась, точно лента.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

— Я на вас не сержусь. — Домна Петровна Суроженко вытерла уголки губ краем черной косынки. — Пусть мои внуки знают, что они мои внуки. Пусть они носят фамилию своего отца. Плохой он или хороший. Родителей не выбирают.

Николай Иванович смотрел на эту старую, худую, с иссушенным лицом женщину и удивлялся ее собранности, ее воле.

Потребовалось четыре месяца изнурительной работы в различных архивах, потребовались встречи с компетентными и ответственными людьми, с экспертом, установившим неидентичность довоенных фотографий Владимира Ловикова с послевоенными, чтобы прийти к выводу: был в плену, а потом жил в Минске под именем Владимира Ловикова его троюродный брат Владимир Суроженко, имевший некоторое внешнее сходство с Ловиковым.

Но это была лишь половина правды. Казалось, вторую половину Суроженко унес с собой в могилу. Ни экспертиза, ни документы не могли ответить на три основных вопроса: