— Ты же знал, что у Уани СПИД.
— М-да… — неуверенно протянул Тоби. Затем, одновременно решительно и рассеянно, принялся складывать газеты в стопку. — И в довершение всего сестренка совсем с катушек съехала!
— Да, она все это и устроила.
— Такое впечатление, что она ненавидит папу.
— Трудно сказать…
— И тебя тоже. Не понимаю, как она могла?..
Давний разговор у озера, серьезное «взрослое» объяснение…
— Нет, не думаю, что она нас ненавидит, — ответил Ник. — Просто целые сутки не принимала лития, вот ей и захотелось сказать правду. По большому счету она ведь только этого всегда и хотела — говорить правду. Нет, она не желала нам зла. И не ее вина, что ее правду услышали враги Джеральда.
— Как бы там ни было, это конец, — упрямо подытожил Тоби. Он очень старался сохранять хмурую неприступность, но Ник заметил, как уголки его рта задергались и на секунду поползли вниз.
— Да, наверное, это конец, — согласился Ник.
Он понимал: для Тоби сейчас неприятнее всего то, что его, как выяснилось, все вокруг обманывали — или не доверяли ему, что, в сущности, одно и то же. Было очень жаль его, и все же Ник с трудом подавлял странное и неуместное желание улыбнуться над его простодушием.
— В «Индепендент», надо сказать, снимки очень хороши, — заметил Тоби. — Они молодцы.
— Да, «Телеграф» по сравнению с ними совершенно не смотрится.
— «Мейл» немного получше, но тоже не то.
Тоби снова зашуршал страницами. Свирепый Аналитик излагал свое видение ситуации на целом развороте, особенно упирая на «личное знакомство с семейством Федденов». Фотографию Тоби, вальсирующего с Софи, Ник узнал: это был снимок, сделанный Расселом в Хоксвуде.
— Не знаю, чем все это кончится, — проговорил Тоби, не поднимая глаз на Ника.
— Да, — сказал Ник. — Надо подождать.
— Знаешь, не понимаю, как ты после всего можешь здесь оставаться. — При этих словах он поднял глаза, и светло-карий взгляд его, всегда готовый смягчиться или смущенно метнуться в сторону, теперь не смягчился.
— Да, конечно, разумеется… — пробормотал Ник с каким-то негодованием, словно и в мыслях не допускал здесь остаться и Тоби этим предположением его оскорбил.
Тоби выпрямился и застегнул пиджак, возвращаясь к деловому облику и деловому самочувствию.
— Извини, — сказал он, — мне надо еще к маме зайти.
Он вышел, а Ник остался сидеть, потрясенный гневом Тоби: этого он никак не ожидал и это оказалось всего страшнее. Наконец потянул к себе газету и стал рассматривать свои фотографии. На одной он был снят у дверей дома; на другой, четырехлетней давности, красовался перед объективом в галстуке и пиджаке дяди Арчи, очень молодой и явно очень пьяный. Просто удивительно, подумал он, что фотографию с госпожой премьер-министром не поместили. Но всего остального в статье было в избытке: секс, деньги, власть — все, что привлекает читателей. Все, что так привлекало Джеральда. Ник понимал, что жизнь его надломилась и никогда уже не будет такой, как прежде; он страдал, ужасался, и все же какая-то глубинная часть его существа, маленькая и жесткая, смотрела на всю эту кутерьму с холодным презрением. Он тяжело морщился от мысли, что навлек позор на своих родителей — но ведь сам он ничего нового не узнал. Долгий телефонный разговор с отцом и матерью был тем тяжелее, что они почти ничему не удивились. Ник разговаривал с ними нарочито легкомысленно и непочтительно, остро сознавая, что ранит их еще сильнее — ведь их чувства и инстинкты оставались на его стороне, в желании утешить, обезопасить, защитить. Они все это восприняли страшно серьезно, но едва не довели его до бешенства бесконечными причитаниями: они, мол, с самого начала что-то предчувствовали, сердцем чуяли, что что-то с ним не так, и давно уже понимали, что ничего хорошего из этого не выйдет. Но то, что для них — и для широкой публики — стало откровением, для Ника откровением не было. Он знал о Джеральде и Пенни, знал об Уани и о себе. Единственным кошмаром для него стала сама пресса. «Где воцаряется Алчность, оттуда изгоняется Стыдливость», — провозглашал Питер Краудер так, словно высказал эту мысль впервые в истории человечества. Все годы, что Ник прожил с Федденами одной семьей, все чувства, что он испытывал к ним и делил с ними, теперь были заключены в рамку из пошлых восклицаний и выставлены на позорище толпе.
Послышался звонок в дверь. Никто не спешил открывать, и Ник подошел к двери и выглянул в новенький глазок: за ним виднелась искаженная толстым выпуклым стеклом и от того еще более уродливая, чем обычно, физиономия Барри Грума. Снова нетерпеливо затрезвонил звонок. Ник открыл дверь и глянул через плечо парламентария на почти опустевшую улицу.