Кажется, яснее не скажешь. Но многие ей не верили, писали вновь, настаивая и даже требуя, чтобы им ответил сам Шмидт. У них в голове не укладывалось, что герой легенд, совершавший столько раз невозможное, удивлявший своими подвигами мир, может быть больным и бессильным.
Удивительно, но и друзья и знакомые, видевшие, как изменился Шмидт за последние годы, не могли поверить в его близкую смерть. Ведь сколько раз — и после челюскинской льдины и в сорок пятом — медики твердили: угрожающее положение, возможен летальный исход. Но он поднимался вопреки всем недобрым прогнозам и жил широко, размашисто, по-шмидтовски. Да и сейчас разве он похож на умирающего? Конечно, приходится лежать. Но ведь не киснет, не опускается — спорит, шутит, смеется. Значит, опять встанет.
А ему становилось все хуже. Весной сорок шестого, когда врачи разрешили вернуться из Крыма в Москву, было лишь временное отступление болезни. Процесс остался — и в легких, и в горле. Врачи выпустили его в мир с великим множеством ограничений. От него требовали: беречься, беречься и беречься. А он за полгода в санатории истосковался по нормальной жизни. Недаром незадолго до отъезда из Крыма он писал одному из первых своих сотрудников по отделу эволюции Земли — Левину: «Дорогой Борис Юльевич! Спасибо за книжные и журнальные новинки, которые Вы мне так любезно послали. Это было замечательной пищей для удалившегося — невольно— в духовную пустыню».
И вот он снова в Москве, где астрономы и геофизики спорят о его теории. Как же возможно беречься? Это тем более нелепо, что Шмидт знает: к его возвращению готовились и единомышленники и оппоненты. На начало июня в Государственном астрономическом институте назначен доклад. Уже вывешены объявления, разосланы повестки. И тут врачи восстают: Шмидту еще нельзя помногу говорить. Он не может с ходу одолеть их напор и сдается: ладно, пусть снимают доклад. Но письма противников, их статьи в печати, на которые он уже знает, что возразить, побуждают к немедленному действию. Нет, он не имеет права отказаться от доклада, он должен защитить свое детище. Молчание будет походить на предательство. И Шмидт торопливо — чтоб не опоздать, чтобы в Астрономический институт не сообщили о его отказе — пишет карандашом записку Козловской: «Дорогая Софья Владиславовна! Обдумав положение, я пришел к выводу, что доклад в ГАИШ должен состояться при любых условиях. Беречь горло буду до и после. Прошу Вас поэтому ничего не говорить об отмене…»
И он делает доклад, выступает в прениях, парирует возражения оппонентов. Его речь, как всегда, блистательна, в ней все прежнее: неожиданные идеи, четкие аргументы, изящная колкость острот, взрывной темперамент. И никто из сотен людей, сидящих в зале, не может поверить, что этот человек только несколько часов назад встал с постели, что после окончания диспута он — ценой невероятных усилий — доберется до дому и свалится опять в постель. Потом несколько дней будет приходить в себя и говорить шепотом, а то и вовсе молчать и только писать коротенькие записки на вырванных из блокнота листках.
Иногда на недели мир суживается для него до размеров квартиры, комнаты, кровати. Но и это чаще всего не потерянные дни. Он продолжает работать над своей космогонией.
А когда болезнь отступает, когда хватает сил на то, чтобы встать, надеть костюм, завязать галстук и старательно бодрым шагом (чтобы жена не остановила) дойти до лифта, Шмидт садится в машину и едет в институт. Ведь он — директор, и отнюдь не формальный директор, ни один важный вопрос жизни Института теоретической геофизики не решается без его участия.
Причем в этом качестве он отнюдь не всегда — сплошная гуманность и доброта. Когда нужно, Шмидт умеет показать силу своего гнева, умеет «культурно выпороть», как некогда заметил пилот самолета-разведчика Павел Головин.
И след такой «порки» — весьма своеобразный — остался в письме одного сейсмолога: «Многоуважаемый и дорогой Отто Юльевич! Мы, сотрудники сейсмологической лаборатории (беру на себя смелость писать от имени всех) очень рады, что уход лаборатории из института не состоялся и мы остались с Вами. Это выход, о котором мы мечтали. Я никогда не забуду того совещания в сейсмолаборатории, когда Вы меня чуть не избили за моделирование. Во всяком случае, я именно так себя чувствовал. Да и сейчас это, пожалуй, еще не прошло. Выздоравливайте! Вас очень не хватает».
Болезнь не изменила его нрава. Поэтому и у научного сотрудника та же реакция на критику, что у лихого пилота, — «выпороли», «избили». Но главное, что при этом сейсмолог рад остаться под началом Шмидта, не хватает ему директора. Да, это надо уметь так «избивать» и «пороть», чтоб не отталкивать от себя людей, а только еще больше привязывать их к делу. Тут ведь каждая нота голоса имеет значение. Раздражения, грубости даже на болезнь никто не спишет.