Через пятнадцать лет после этого неисторического события, в канун собственного шестидесятилетия, Шмидт вспомнил тогдашний приезд Граве. Во всем облике его учителя, как и в письмах, ощущалась стариковская страсть до мелких земных радостей. Эта страсть не вызывала в Шмидте ни осуждения, ни злости. Было ясно, что происходит она от того состояния, когда человек понимает, что будущего у него уже нет — только прошлое и настоящее, — вот этот ускользающий миг, может быть, один из последних. Оттого и хочется вместить в него сразу все, что недобрал в прошлом, чего уже не взять потом: ведь будущего-то нет.
Сам же Шмидт числил себя совсем в иной категории. Несмотря на болезнь, он был убежден, что будущее у него есть, что оно не исчезнет даже тогда, когда последний срок подойдет вплотную, когда на лице почувствуется ледяное дыхание. Сколько минут еще останется впереди — все будущее. А если предстоит жить еще дни, месяцы, годы, значит, впереди целая эпоха, за которую еще очень многое можно сделать— и не просто повторить старое или развить уже достигнутое, а сделать более важное, более значительное, чем все, что удалось прежде. Конечно, никто не даст гарантии, что так все и получится. Но ведь и вероятность никто не исключит — пусть даже она мала, как в проблеме «захвата», но она есть! А раз в нее веришь, то есть будущее. И подводить итоги, сидеть на сцене, слушать комплименты, складывать лицо в мудрую улыбку, торжествуя в душе, чувствуя, как елей разливается по сердцу, — все это ни к чему, все это не для него.
Но домашний праздник дня рождения, конечно, состоялся. Пришли товарищи по дальним походам: Шевелев, радист Кренкель, оператор Трояновский, художник Федор Решетников, московские друзья, сотрудники отдела эволюции Земли.
Из многочисленных подарков больше всего понравился Шмидту фотомонтаж, который сделали Б. Ю. Левин и Л. Н. Радлова. В нижнем его углу очень удачная фотография — Шмидт сидит на берегу моря, прямо на песке, у самой кромки прибоя. Вольная, свободная поза, просторная белая рубаха, борода — всем своим обликом он похож на древнего философа. Лицо обращено в сторону моря, плечи опущены, расслабленные руки соединены на коленях — во всей его фигуре созерцательное спокойствие. И хотя не видно глаз, кажется, его взгляд одновременно устремлен в бездну и внутрь себя.
А на фоне неба над ним пририсована схема образования планет по теории Шмидта. А дальше — полторы колонки самодельных стихов, в которых излагается его космогония…
Но, пожалуй, самый большой подарок ему преподнес Московский университет. На физическом факультете в тот год открылось геофизическое отделение. Шмидту предложили его возглавить. Несмотря на болезнь, все сильнее дававшую о себе знать, он согласился. Было ясно, что для разработки многих проблем геофизики нужны специалисты высшей квалификации. И вот теперь появилось отделение, которое будет их готовить. А значит, в число тех, кто развивает его идеи, вольются совсем еще молодые люди. От такой работы он не мог отказаться.
В старом здании университета отделение, затиснутое в несколько маленьких комнат, просто физически не имело возможности развернуться. Все с нетерпением ждали, когда будет достроен высотный дом на Ленинских горах, куда физфак должен был переехать одним из первых. Здесь Шмидт собирался прочесть курс лекций по космогонии.
В сентябре 1953 года лекцией Шмидта открылись занятия на физическом факультете в новом здании МГУ. Но прочитать весь задуманный курс Шмидту не удалось: через несколько месяцев болезнь свалила его с ног — на этот раз окончательно.
Собственно, болезнь начала новую атаку еще осенью. И надо было при первых признаках лечь в больницу или отправиться в санаторий, а он все тянул и тянул: очень не хотелось прерывать курс лекций. И вот стало совсем плохо. «После многократных легочных кровотечений, начавшихся в декабре 1953 г., — вспоминает Козловская, — Отто Юльевич неделями должен был лежать на правом боку, туго прижав к груди правую руку, стараясь не шелохнуться, так как при перемене положения вновь поднималось обильное кровотечение, а с этой кровью каждый час могла уйти его жизнь. Отто Юльевич понимал все это. И таких было восемь недель…»