Выбрать главу

Ей было почти стыдно за все эти ощущения. Если и не стыдно, то несколько не по себе. Поэтому, когда хозяин костра снова налил ей полную миску, даже не спросив, хочет ли она еще, она приняла еду с готовностью — можно было все свое внутреннее прикрыть обыденно-примитивным действием.

Это у меня от переутомления, подумала Лика. Или это болезнь… Мне надо отвлечься и жить нормально.

Она стала смотреть на зеркально-розовую гладь озера, на лес, накрытый тенью горы, за которую ушло солнце, стала доказывать себе, что перед ней удивительно прекрасная картина. Все было красиво и на самом деле, но воспринималось отчужденно или, вернее сказать, не воспринималось совсем, ибо не приносило ни радости, ни печали. Собственное равнодушие немного уязвило ее, но поскольку о нем никто не знал, то она и его запрятала в себе подальше и, сделав вид, что не может налюбоваться окружающим, перевела взгляд на ближние кусты и вдруг замерла.

За кустами стоял лось.

— Не смотри прямо, мимо смотри, — услышала она ровный голос хозяина.

Она послушно перевела взгляд на куст у могучих лосиных ног. Лося от этого стало видно хуже, и ей захотелось, чтобы он подошел ближе.

Ближе он не подошел, но и убегать не стал. И тоже смотрел не прямо на них, а чуть вбок. Потом повернулся и неторопливо направился в лес, двигаясь плавно, будто плыл, будто плыла по траве темная лодка.

Лось бесшумно пропал за деревьями. Лика подумала, что он не ушел совсем, а остановился и смотрит, как мальчишка, прячась за зеленью.

— Если с сыном приезжаю, он не приходит, — сказал хозяин костра. — Не верит, видать… А правильно не верит — браконьерит он. Не любит никого, беда…

Лика хотела спросить, как может животное определить, какой человек любит, а какой нет, но не решилась таким образом напомнить о никого нелюбящем сыне.

— Ты ешь, — сказал хозяин костра. — Меня зовут Петя.

— А отчество?

— Я Петя.

Она подумала, что если бы Петю звали еще и по отчеству, лось тоже не пришел бы.

— Если не любить, тогда все ни к чему, — сказал Петя. — Тогда тартарары, ничего понять нельзя. Затоскуешь, запьешь и погибнешь. Любить надо.

— А что любить? — спросила Лика.

— Хоть что, — ответил Петя.

У Лики уже давно не было потребности произносить подобные слова. Она считала, что они остались в прошлом, в наивном прошлом, когда у нее не было знания, когда эти слова выполняли назначение емкостей, которые со временем должны заполниться, но пока красовались пустыми гранями, громко звеня о своем особом назначении. Но по мере того как емкости наполнялись, их порожний и завораживающий гул утихал, слова все меньше требовались для употребления, а под конец представлялись всего лишь признаком голубого возраста или инфальтильности. И вдруг лесной человек Петя, никак не моложе ее, а, пожалуй, чуть постарше, озаботился словом любовь, определяет им свою не прошлую, а теперешнюю жизнь, и слово это звучит у него будто сейчас родившееся и позарез нужное.

— А что ты любишь, Петя?

— Сейчас это озеро люблю, — тут же ответил Петя. — Оно пустое было, я про него еще от деда слышал — вроде какая-то громадная щука всю рыбу перевела и сама с голоду себе хвост отъела. И верно, не было здесь рыбы. Я ее, мелочь всякую, сюда в ведрах таскал. Слышь, играет? И ее, небось, в ведре приволок вот такохонькой. А может, и самостоятельным путем уже появилась, это и еще лучше.

Петя повернулся к озеру с улыбкой — с такой улыбкой смотрят на детей. Там по зеркальной закатной глади шли круги, большие и малые, бесшумные от рыбьей мелочи и с плеском от крупной.

— Щука охотится, — довольно сказал Петя. Розоватые волосы его взметнулись от очнувшегося костра легким, бесплотным огнем.

— Опять щука? — с недоумением произнесла Лика.

— Все нужно… — тихо отозвался Петя.

Они замолчали надолго, и постепенно в Лику проникла тишина, и непривычный покой разлился в теле, Лика перестала заботиться о том, хорошее или плохое впечатление производит на Петю, а просто сидела и слушала озеро. В городе так молчать было невозможно, городское молчание было пустотой, было пропастью, которую торопливо забрасывали бесчисленностью болтливых слов. А здешнее молчание оказалось общением, и даже более полным, чем длинная исповедь.