— Именно.
— Хорошенький вы мне устроили отгул! Побывать в гостях у двадцати человек… Вы знаете, во сколько я лег спать? В три ночи! А знаете, что я вчера пил? Кефир, самогон, квас, шампанское, вермут и бальзам.
— Вы жаждали препятствий.
— Такого не вынесла бы ни одна скаковая лошадь! Отпустите меня, больше я ни на что не годен.
— Я вам благодарна, Геннадий Васильевич.
— Ладно, потом сочтемся, — все-таки не утерпел он.
Садчиков помахал рукой и пошел по песчаной дорожке, ленясь перейти в тень. Теперь по его спине было видно, что идет немолодой и усталый человек, и даже отличный костюм почему-то выглядел блекло.
Лика подумала, что вечером ему будет одиноко, и он, наверно, будет пить водку.
Районный городок лежал от Малушино в двадцати километрах, и от Малушино весьма отличался. Отличался хотя бы тем, что Малушино возникло по непонятной причине, а причина возникновения Райгородка еще существовала: в центре его, с одной стороны подпираемый крутым склоном горы, со всех других окруженный гладью огромного пруда, стоял медеплавильный завод с частоколом темных, разновеликих труб. Сейчас уже с трудом верилось, что около десятка квадратных километров пруда образовались из хилой травянистой речонки, пруд казался озером, умно раскинувшимся в самом удобном для города месте. Сотню лет пруд поил завод, полоскал бабам белье и с детства закалял мужское население. По берегу, повторяя его изгибы, шла главная городская улица, от нее, как ветви от южной стороны ствола, взбирались на пологие склоны черные домики с зелеными квадратами малинника и смородины — рядом с черным зелень смотрелась особенно ярко. Это были два основных цвета города, придававшие ему весьма своеобразный колорит, нисколько не мрачный, как можно было подумать, а, наоборот, какой-то стойкий и упорный, откровенно рабочий. Весь город говорил: не знаю, что делаете вы, а я работаю. Работаю дымом труб, работаю водой, работаю терриконами шлака. Да, эти терриконы были потрясающим зрелищем. Более ста лет завод работал днем и ночью, ночью и днем, добывая из чрева горы породу, пережевывая ее грохочущими челюстями, высасывая самое лакомое — горькую, желтую медь, и скапливал опустелые шлаки в отвалах у кромки леса. За сто лет эти отвалы стали уже не отвалы, а горы, и высокий березовый лес у их подножия казался теперь не выше ранней весенней травы у муравьиной кучи. Этих сверкающих черных холмов было много, они соединялись в гряды, они образовывали черные горные хребты. По самому их верху подкатывал платформы нового шлака крохотный паровозик. Чуть ниже работал на склоне вовсе игрушечный бульдозер, сгоняя вниз сухие, черные волны. Эти искусственные горы с расстояния в двадцать километров казались нежно-голубыми, и Лика вспомнила, что любовалась их правильными конусовидными очертаниями всякий раз, когда приезжала в Малушино.
Лика подошла по жестко хрустевшей массе к ровному, будто по линейке очерченному крутому склону, не наклоняясь взяла горсть черного песка. На склоне остались вдавлины от ее пальцев, похожие на птичий след. От черной горы исходило горячее и трудное дыхание, она прокалилась солнцем, пахла пустыней и серой, и непонятно было, как сквозь ее косой склон растет молодая березка со свежей зеленой листвой.
Лика разжала руку, песчинки шлака ссыпались, оставив на ладони совсем мелкую пыль. Лика подумала, что до нее этих песчинок так или иначе касались руки многих людей, руки труда, что эта шлаковая гора не просто шлаковая гора, а память о тех, кто жил и сто лет назад, и раньше, и кто живет сейчас, но кого она не знает, что это прикосновение к тому совершаемому сонмом людей созиданию, с которым она сталкивается поминутно, но никогда не думает об этом. Сейчас, потрясенная грандиозностью вывороченной наизнанку горной гряды, она ощутила с этим созиданием родство и единство, ощутила братскую сопричастность всех к чему-то общему. Это ощущается не всегда, но все-таки есть, и называется то трудовым героизмом, то преобразованием природы, то строительством будущего, а Ликой воспринималось сейчас как сопротивление небытию.
Ей, ежедневно сталкивающейся с хрупкостью и болью человеческих тел, с таким несложным переходом от живого к неживому, когда на титульном листе истории болезни остаются лишь фамилия, адрес и место работы (завод, институт, магазин — пустые звуки), — ей нужно было ощутить нечто более постоянное, не столь подверженное времени, и не столь зависящее от артериального давления и сахара в моче. И она преисполнилась благодарностью и даже нежностью к черно-зеленому цвету этого города, который твердо знал, что человек живет для того, чтобы делать свое дело, что дело человеческое просто, как хлеб, и так же, как хлеб, трудно.