Она не его конкретно имела в виду, а всех, и своего мужа в первую очередь. Но Садчиков принял это как обвинение себе. Лицо его побелело, он ускорил шаг.
— Все мы неучи… — проговорил он после молчания. — Когда начинаешь что-то понимать, исправлять уже поздно.
Они свернули — улица не улица, переулок не переулок, асфальтовая дорожка между стандартными пятиэтажками, единая и для машин, и для пешеходов. Поднялись на четвертый этаж и позвонили.
Открыл мужчина в майке, с такими джунглями растительности на груди и на плечах, что Лика и Садчиков профессионально им заинтересовались.
— Ну? — спросил мужчина.
— Извините, — сказала Лика. — Мы к Тасе.
— К кому? — изумился мужчина.
— К Волковой, — сказала Лика.
— Нет такой, — буркнул мужчина.
— Она что, переехала? — спросила Лика.
— Переехала, — сказал мужчина и захлопнул дверь.
— Какой экземпляр! — восхитился Садчиков и нажал на звонок.
Теперь открыла женщина, взглянула на цветы и кулек с подношениями, покачала головой.
— Но куда же она переехала? — спросила Лика.
— Да уж переехала… Сороковины скоро.
Лика и Садчиков замерли в одинаковом напряжении. Женщина спросила:
— А вы как — родня? Или так?
— Мы так… — побелевшими губами сказала Лика. — Извините…
Лика торопливо пошла по лестнице вниз, и Садчиков тоже пошел, а женщина из двери смотрела на них.
На одной из площадок Садчиков догнал Лику, взял у нее цветы и кулек, положил на пыльное лестничное окно. Лике показалось, что женщина из двери спустилась следом и взяла положенное.
Они долго шли молча. Шли по солнечным городским улицам, вместе со множеством идущих куда-то людей.
Он взял ее под руку, и она не отстранилась, а чуть прижала его руку к себе. Но они не испытали волнения от этого. Они были слишком одиноки в этот час, чтобы испытывать что-то еще, кроме своего одиночества.
Ийка хохотала до колик. Прямо-таки кисла от смеха.
За ней это водилось временами. Еще в институте, на четвертом, кажется, курсе, завалив по причине любовной депрессии третий экзамен подряд, приглашенная к ректору для вынесения окончательного приговора, она вдруг перед самой ректорской дерматиновой дверью согнулась пополам. Думали — плохо, кинулись за каким-нибудь врачом, а врача кроме ректора не оказалось, ректор ее и отпаивал, а она от этого и вовсе передохнуть не могла. После такого катаклизма всю ее любовь как рукой сняло, и месяца отсрочки для пересдачи хвостов хватило с избытком. Ректор этого случая не забыл, здоровался с ней почтительно, а через два года вспомнил об этом совсем некстати — на госэкзамене по политэкономии. Зашелся блеющим козлиным смешком, и чем серьезнее была Ийка, тем хуже становилось ректору. Сделали перерыв.
Еще Ийка ржала, получив прощальную записку от второго мужа, что-то вроде: прости, люблю другую. Только вместо «другую» уходящий муж от волнения написал «дуругую». Веселье было великое.
А сейчас Ийка сползала с кресла, услышав, что Лика ушла из дома, а прошлую ночь спала в проявительной. Особенно Ийку доводило слово прояви-тельная.
— Где, где? — в десятый раз спрашивала она. — В пр-роя-ви-тельной?..
И от несказанного удовольствия скребла кресло длинными ногтями.
Муж Васька испуганно толокся под дверью. Уже знал, что эти Ийкины смехи вроде черного пиратского флага: вот-вот кто-то с какой-то стороны кинется на абордаж.
Лика подумала: а может, и в самом деле смешно. Все на свете смешно. Зависит от точки отсчета. У Ийки счастливый характер.
Лика рассказала про лаборантку Тасю. Ийка притихла. А помолчав, возмутилась:
— Ну и что? Никто не виноват! Смерть есть смерть. Это атавизм — окружать смерть почтительностью. И похороны — атавизм. От пещер все это, от духов и рая. Произошло — значит произошло. Никогда не бывало, чтоб не происходило. Пора привыкнуть.
— Вот и привыкли, — сказала Лика.
Ийка повертелась, поискала лазейку, чтобы увильнуть, нашла:
— Здоровье не грех. Это болезнь — грех. Здоровые не могут заниматься только тем, чтобы болеть рядом с больными.
Звучало победительно. Лика молчала.
Ийка вздохнула:
— Сволочи мы, конечно.
Она вылезла из своего необъятного кресла, распахнула дверь на балкон. Позвала:
— Иди сюда!
Лика осторожно вышла. Не любила высоких балконов. Этот был на одиннадцатом этаже. Днем было скучно смотреть с такой высоты, потому что, хочешь не хочешь, возникал вопрос: неужели и ты такой же незначительный? Зато ночью картина открывалась поразительная. Всякие мелочи вроде ветхих домишек, которые, как болячки, лепились по бокам новостроек, в темноте пропадали, и во всем своем огненном великолепии выступал Город — красочное скопище освещенных окон, фонарей, автомобильных фар, аршинных реклам, установленных на крышах, — мелькающий, движущийся хаос, слитый воедино гулким, будто подземным шумом. Будто могучие провода уходили, как корни, в землю и там вибрировали и стонали, требуя соков для своего гудения и призрачного электрического цветения.