Выбрать главу

— Ого! Вот это рыба! — удивился Ронжин. — И это на червя?

— На червя. А вы пробовали на горох?

— И на горох, и на пшеницу… Везде одна мелочь.

— А что закидушки?

Ронжин в ответ махнул рукой: пустая, мол, затея. Я заметил, что Василий Кузьмич чистил рыбу не очень споро. Когда я ему сказал про то, он пояснил с улыбкой:

— Мы всегда на двух машинах, с шоферами ездили. Ребята толковые — что у меня, что у Парамонова. Они, бывало, мигом…

Пришлось помогать Ронжину. Вдвоем мы быстро управились. Кастрюля у нас была. Помыв рыбьи тушки, Василий Кузьмич приладил кастрюлю над огнем, водрузив ее на камни.

Подул ветер. Гроза приближалась. В машине было душно. Я предложил поставить на всякий случай палатку. Пока мы с Володякой возились, ставя мою старенькую «памирку», уха закипела. Вообще-то по рыбацкому обычаю уху принято есть под открытым небом, у костра, но тут ударило раз-другой так близко, что мы с перепугу забрались с кастрюлей в палатку.

Володяка припас-таки бутылку «московской», а к ней — и кое-какую закуску. И у нас с Ронжиным было по узлу. Теперь все съестное выставлялось на общий стол. Нашлись и стаканы. Володяка начал было разливать, но Василий Кузьмич прикрыл свой стакан ладонью.

— Мне врачи не советуют. К тому же я — за рулем. Когда с шофером — иное дело.

— Ха! «За рулем!» — заулыбался Володяка, — Гляньте туда. Видите, что начинается?

Я высунул голову из палатки. Поверхность реки чуть пониже омута, казалось, кипела. Белая полоса брызг от ударов крупных дождевых капель пролегла от одного до другого берега. Стена ливня неслась над Доном, приближаясь к нам. Я выскочил, чтобы спрятать под машину дрова; но в тот же миг ветер подхватил сухие ветки, сложенные возле костра, и потащил их по луговине. Я было побежал за ними, а тут как ливанет! Словно из ушата. Пока добежал обратно до палатки, промок до последней нитки.

— Вот дает! — весело крикнул Володяка, помогая мне забраться в палатку. — После такого душа штрафную тебе положено!

И он подал мне стакан.

Я отлил немного Василию Кузьмичу. Ронжин опять отрицательно покачал головой.

— Если б коньяк — это еще куда ни шло. Коньяк расширяет сосуды.

— Ерунда! — возразил Володяка. — Точно установлено, что спирт действует на сосуды избирательно. Одним полезен коньяк, другим — водка.

— Это, пожалуй, верно, — согласился Ронжин. — Вот хоть Константин Васильевич, к примеру. Он ведь пил исключительно водку. Никаких там коньяков и ликеров всю жизнь не признавал. И что ж? Здоров был — любому буйволу шею свернет. До самой смерти ни разу к врачам не обращался. Когда с ним это случилось, кинулись в поликлинику. Думали хоть на старые какие-нибудь болячки грех его отнести. А в поликлинике на него даже лечебной карты не заведено. Так и написали в некрологе: «скоропостижно» — и вся недолга.

— Пуля — не дура, шутить не любит, — заметил Володяка.

— Нет, знаете, в чем дело… — продолжал Ронжин. — При осмотре врачи не обнаружили у него пулевого ранения. Он, видать, принял излишнюю дозу снотворного.

— Снотворного так снотворного! — Володяке не терпелось выпить. — Как говорится, Цезарю — цезарево, Кесарю— кесарево… Но, поскольку вспомнили Парамонова, надо выпить за него. Неплохой был человек — Константин Васильевич…

Ронжин поколебался минуту, потом не спеша поднял стакан. Мы подержали стаканы перед собой и молча опорожнили их.

У русских не принято чокаться, когда пьют за помин души…

…Мы ели уху с аппетитом. Каждый, кому случалось, подобно нам, весь день провести на реке, а потом, перед ухой, выпить стопку водки, — тот поймет это. Думаю, что не только рыбакам знакомо чувство утоления голода и, главное, то чувство, которое наступает потом. В нем — и усталость, и расслабленность, и вместе с тем довольство прожитым днем.

Именно такое состояние испытывали все мы после того, как опорожнили кастрюлю с ухой.

Дождь не унимался. Размеренный стук его по брезенту успокаивал. Успокаивало и то, что не надо было никуда спешить: ни ехать домой, ни рыбачить. Мы сгрудились у палаточной двери и глядели наружу. Перед нами лежал луг. Каждая травка, каждая былинка, росшие на нем, искрились от дождевых капель. Дальше, за лугом, в разрывах прибрежных ив, поблескивала река. В отдаленье, на том берегу, виднелась наша, рязанская, деревушка с черными избами и белостволыми тополями.

10

Заняться было нечем; мы закурили. Даже Ронжин не отказался от папиросы, несмотря на строгий запрет врачей.

Мы курили и молча глядели на луг, на реку, на серый клочок неба, видный из палатки. Туча скатывалась за реку. Было тихо, спокойно на душе; все располагало к дружеской беседе.

Я не удержался и спросил Василия Кузьмича о Парамонове: давно ли он знал его, или они познакомились лишь в последние годы, когда вместе работали?

Ронжин отозвался не сразу. Он стряхнул пепел с папиросы, вздохнул и заговорил, как мне показалось, не очень охотно:

— Знал я его давно… — И, помолчав, добавил: — В войну он заведовал отделом парторганов в обкоме. Все проходили через его руки. И мне случалось не раз ветречаться с ним, беседовать. Константин Васильевич считался сильным работником. Он и за район, когда его выбрали секретарем, напористо взялся. Район большой — и шахты, и транспорт, — не говоря уже о колхозах! И все вперед двинулось при нем. Были, конечно, и у него недостатки, но…

— Он по образованию кто был: агроном или инженер? — поинтересовался я.

— Откуда вы взяли, что он — агроном? — Ронжин удивленно поглядел на меня.

— Он постоянно учил всех, что и когда надо сеять, в какие сроки убирать…

— Константин Васильевич был практик. Столько лет на руководящей работе — поднаторел! — Ронжин воткнул в траву недокуренную папиросу. — Он учился где-то, кажется в вечерней школе. Ну, конечно, окончил областную партшколу. Но в общем-то, как он сам мне признавался, он вырос из самодеятельности. Во время коллективизации работал слесарем в депо… не то в Ряжске, а может, в Рыбном. Видно, развеселый был парень. Организовал самодеятельный кружок — частушки, песни, гармошка… Он и секретарем уже был — любил на губной гармошке играть… Ну вот: каждую субботу они выезжали в деревню — агитировать за колхозы. Его заметили. Взяли в РИК заведовать отделом культуры. Тут он подучился, и когда в тридцать седьмом году началось избиение кадров, то случилось так, что некого было поставить председателем райисполкома. Его и выдвинули. Поработал год-другой, — послали в областную партшколу. Потом, значит, как я говорил, в обкоме всю войну. Тут он проявил себя вовсю. Поговаривали, что быть ему секретарем. Но неожиданно прислали Четверикова — и Константин Васильевич пошел на райком. Сначала между ними будто холодок пробежал. Потом, правда, они дружили. Но это было уже тогда, когда мы вместе работали.

Василий Кузьмич подобрал под себя ноги и сел поудобнее.

— Гм! Это похоже на правду — насчет самодеятельности! — встрял в наш разговор молчавший до этого Володяка. — Как он, бывало, с доярками — комедия! Соберет их на совещание… по очереди вызывает на сцену… Одной — платок на голову повяжет, другой — отрез на платье. Обнимает каждую, по имени-отчеству… Бабы без ума от его обходительности. Готовы горы свернуть. Задарма согласны были работать… О чем ни говорят, все: «Константин Васильч!.. Константин Васильч…»

Володяка говорил это с улыбкой. В словах его я уловил иронию. И мне как-то не по себе стало. «Неблагодарный ты! — подумал я о Полунине. — Пока Константин Васильевич ходил в секретарях, ты первым лебезил перед ним, ловил на лету каждое его слово, не знал, чем услужить. А теперь: «самодеятельность»… Гм! Ха-ха!..»

Мне вспомнилась первая моя встреча с Парамоновым. На второй или на третий год его секретарствования. Летом, в покос было. Бирдюк починил мне электрическую машину и наказал, чтобы я пришел за прибором (Яков Никитич тогда еще в МТС работал). Я отправился к Подвысокому, взял у Бирдюка прибор и собрался было домой, но случайно встретил у конторы Степаху, младшего брата. Его в то время с транспорта перебросили на укрепление инструкторских групп по зоне (были такие!). Работа суетная — все сутки в бегах. Виделись мы редко. Обрадованный встречей, Степаха затащил меня к себе, в инструкторскую. Не помню, что это была за комната, — помню лишь, что посредине ее стоял длинный-предлинный стол, и весь он был завален газетами. Ну, поговорили мы о том да о сем; надумал меня Степаха угостить. Вечер субботний: в конторе — ни души. Позвал Степа уборщицу, пошептался с ней. Не прошло и четверти часа — глядь — возвращается: ни сумки у нее в руках, ни авоськи — лишь подол фартука зажат в руке. Подошла к столу и давай выкладывать; и бутылка портвейна там была, и лук зеленый, и яиц десяток. Только мы расположились, и Степа уже стаканы вином наполнил, — как вдруг к крыльцу конторы подкатило разом три машины: черная новенькая «Волга», газик эмтээсовский с брезентовым верхом и наша, колхозная, Володяка на которой ездил.