Степа выглянул в окно и вдруг переменился в лице: «Парамонов!» — прошептал он.
Мы с братом засуетились, не зная, что делать, куда спрятать бутылку и стаканы. Но уборщица не растерялась. Она спокойно прикрыла стол газетами и как ни в чем не бывало двинулась к двери. Дородная, статная — она загородила собой двери инструкторской, и, когда гости сунулись, было, к нам, уборщица спровадила их в кабинет директора. Слышу: протопали по коридору. Человек десять их было. У нас не принято, чтобы начальство ездило без «хвоста». Не солидно. Потом: кто-то должен восхищаться мудростью руководящего товарища, доносить его установки до масс.
Теперь поменьше стали ездить. А ведь лет шесть назад из области, случалось, на пяти машинах приезжали. Заполонят все правление — мужики и бабы жмутся в угол, робеют: пойди, угадай, где тут самый большой начальник?
Константин Васильевич, правда, не злоупотреблял этим, но одному, видать, тоже неуютно. И тот раз — и Ронжин, и второй секретарь, и заведующий сельхозотделом — все с ним были.
Прошли они к директору; следом юркнул туда и Степан. Уборщица, закрыв дверь инструкторской, побежала кликать персонал. Вскоре собрались все — и директор, и начальник мастерских, и специалисты. Совещание, значит. Контора находилась в финском домике — через перегородку все слышно. Парамонов, видать, проехал по кукурузным полям и теперь давал, как тогда говорили, взбучку — за плохие всходы, за сор, за то, что во многих местах не получились квадраты. Он учил специалистов, как ухаживать за «королевой». Потом стал вслух подсчитывать, сколько кормовых единиц надобно получить и сколько мы их теряем от нерадивости. Считал он долго, и выходило у него убедительно. А я слушал его и — очень хорошо помню — одна мысль не давала мне покоя.
«Почему так выходит у нас? — думал я тогда. — Считать все умеем, а концы с концами свести не можем. Ведь, бывало, дед… Он не знал счета — ни кормовым единицам, ни протеину. Поглядит, сколько ему стожков сена пришлось, когда делят пай; прикинет тут же сколько свалено вико-овсяной смеси да сколько посеяно гречихи и проса… Поглядит, прикинет — да из этого расчета оставляет скотину на зиму. Если урожай плох, он вез овец и телку в Данков, а на деньги подкупал ржи и сена. И глядишь: худо-бедно — а скотина весной на ногах, и сам с сумой не ходил за кусочками… Да-а… Отец — тот хоть не очень учен был, а со счетами всю жизнь не расставался. Всю ночь, бывало, считает. Отнесет свои бумаги в правление — там председатель, заместитель, бухгалтерия. Все, как говорит мать, плантуют. Плантуют-плантуют, а как зима — так скотину на фермах одной сорновкой кормят. На ремнях к весне коровы еле держатся…
А теперь и вовсе — все в Липягах грамотеями стали. Не только Парамонов, но и Марья, сестрица моя — и та — разбуди ее среди ночи, — она тебе, не запнувшись, отрапортует, сколько кормовых единиц в кукурузе да в овсе, да где более всего протеина… А дела… да!..»
Думаю я так — вдруг слышу: кто-то в коридоре крутит рукоятку телефонного аппарата. Покрутил-покрутил и: «Алле! Слушай, Никодимыч! (Понял я — Володяка бухгалтеру нашему звонит.) — Я тут с товарищем Парамоновым в МТС нахожусь. Проголодались — понимаешь! Организуй это дело. Стол — человек на десять. Зачем в чайной? У меня дома — скажи жене. Яичек пусть сварит всмятку… Всмятку — понял? Так любит Константин Васильевич… Огурчиков свежих… Конечно, конечно! Магазин закрыт? Сходи к Юданихе домой — пусть откроет! Так-то. Мы приедем часика через два. Действуй!»
Прошло немного времени — затихло у директора. Потом опять — шаги по коридору; говор у крыльца. Я подошел к окну. К черной «Волге» шел рослый, крутоплечий человек. На голове — пышная копна седых волос; шляпу он держал в руке.
«Вот какой наш секретарь!» — подумал я, любуясь его статью и выправкой.
Парамонов сказал что-то директору и специалистам, обступившим машину, — и хлоп! — дверца «Волги» захлопнулась; еще миг — и вот уже, взметнув шлейф пыли, она мчится через Подвысокий, на Липяги…
Вспомнил я эту встречу, однако не стал рассказывать про нее. К чему теребить прошлое?
Ронжин, видимо, заметил, что я рассеян и плохо слушаю его; он замолк, повздыхал, потом перевернулся на спину и долго лежал, распластавшись, неподвижно.
Дождь мало-помалу перестал. Проглянуло солнышко. Мы выбрались из палатки. На лугу было сыро; с листьев ольховника спадали капли дождя. Туча, разорванная надвое, уходила на запад, в сторону Куликова поля. Там нет-нет да еще погромыхивало. Но тут, над нами, небо было чисто. Лишь изредка проносились серые облака, и снова начинало моросить, но капли были мелкие, теплые— они не пугали. Направо, на востоке, через всю излучину Дона — с одного берега на другой — перекинулся разноцветный мост радуги. Река там вся переливалась розовыми, синими, голубыми полосами. Эти полосы лежали и на небе, и на деревьях старого парка, и на избах деревеньки, черневшей по ту сторону реки.
— Пойду, проверю донки, — сказал Володяка и, обходя стороной мокрые кусты, пошагал вниз, к реке.
Мы с Ронжиным тоже пошли за ним — поглядеть: велика ли добыча. Но мы не стали спускаться к реке, на песчаную отмель, где чернели колышки с подвешенными к ним колокольчиками, а остановились наверху, на луговине.
Наблюдая за Володякой, который выбирал из воды закидушки, проверяя, нет ли на крючках добычи, — я все продолжал думать о Парамонове.
Константина Васильевича у нас любили. Он был на редкость демократичен; сам вникал в каждое дело, не передоверяя его помощникам. Я не говорю уже о людях, но он проявлял заботу о любом предмете — движимом и недвижимом. Нет в Побединском руднике шахты, штрека, где бы не побывал Парамонов; нет в районе фермы, построенной без его участия. Одна обязана ему крышей — шифер помог достать; для другой — стекло или цементу раздобыл…
Да что там — шахты и фермы?! До каждого простого камня, до булыжника проникал! Вы спросите: какое отношение имеет районный секретарь к булыжнику? К иному человеку, может, булыжник этот и не имеет отношения, а к партийному секретарю — самое непосредственное. По этому булыжнику он ходил или ездил на машине — как там случалось. Ходил, коль спешить было некуда, ездил, когда опаздывал… Ходил и ездил год-другой, как и все мы, смертные, не замечая его. Но вот, в одно прекрасное утро, товарищ секретарь остановился, поглядел на этот булыжник и подумал: «Плохо лежит камень. Не у места! Даже не в том беда, что не у места, а в том, сколь годков-то он так лежит! Поди, с самых распроклятых купеческих времен? Стерся, состарился, в землю врос… Н-да…» Тут Константин Васильевич задумался: «А где, собственно, наш, новый булыжник? Мало его, очень мало… А почему мало? Потому мало, что не строим новых дорог в районе!» — обобщил секретарь.
Обобщил — и тут же — речь на активе по поводу дорог.
А речи говорить наш секретарь был мастер. Зажигательные говорил он речи! Причем, чему бы он ни посвящал свою речь, он всегда начинал ее с картины «Бабы рязанские». Было время, мол, мы, рязанцы, в лаптях ходили, на рыдванах с деревянными осями ездили. А каково положенье теперь?.. И далее шли разные варианты в зависимости от того, чему посвящалась речь: надою ли молока, добыче ли угля, работе ли железнодорожного транспорта. В данном случае речь шла о дорогах, и Парамонов продолжал в том духе, что теперь, мол, нас, рязанцев, не назовешь лапотниками. Мы ходим в модельных туфлях, разъезжаем на машинах и велосипедах. Поэтому нам нужны хорошие дороги, чтоб не грязнить модных туфель и не ломать раньше времени на ухабах машины…