Выбрать главу

— Вот такие дела, дорогой! У меня полное ощущение, что я побывал там. И могу точно сказать: как оно там. Настолько точно, как точно могу обрисовать обстановку моего бывшего райисполкомовского кабинета: где стоял стол, где диван, какого цвета стены… — Василий Кузьмич подождал и добавил тихо: — Там такая темень! Без единого просвета… И такая тишина! Такая… что от нее оглохнуть можно…

Ронжин замолк.

В деревне бабий голос звал кого-то: «Маш… Маш…» От реки, чавкая мокрыми ногами, шел Полунин.

— Побросал! — сказал Володяка, подходя к нам.

— Надо б дежурить возле донок, — заметил я. — А то клюнет — отсюда звонков не услышишь.

— Лишь бы клюнула! У нас небось с крючков не сорвется… — бодро отозвался Полунин и, надев рубаху, начал суетиться с костром.

Я вспомнил про свое обещание раздобыть молока. Теперь бабы, наверное, успели уже подоить коров, подумал я и отправился в деревню. По узенькой тропке я выбрался из кустов на дорогу. В колдобинах поблескивали лужи. Дорога тянулась в гору, к тому месту, где некогда находилось графское именье. Поднявшись сюда, я увидел за густыми зарослями сирени какое-то строение. Приглядевшись, я понял, что это барак. С обоих торцов его были двери, а по фасаду — множество окон. Перед окнами— палисадники, огороженные на разный манер, где штакетником, где проволокой.

Я направился к бараку. Возле двери, на скамейке, сидели бабы. Они, видно, покончили с делами и теперь отдыхали, шелуша семечки и изредка переговариваясь. Подойдя к ним, я спросил, не знают ли они, у кого тут можно купить молока.

— Че, Тихоновна, подоила небось? Продай молодому, — сказала одна из баб, обращаясь к соседке.

Тихоновна — старуха лет шестидесяти — толстая, с крупным одутловатым лицом — не спеша оглядела меня и спросила: «Откеля ты?»

Я сказал.

Старуха перестала грызть семечки.

— Эт-та ваши председатели к нам за скотиной приезжали?! — сказала она. — Деньги направо-налево сорили. Поскупали всех коров и поросят. А опосля наши начальники дознались — запретили продавать. Сами, поди, метили в маяки…

Бабы посмеялись.

— Прохожий какой али турист? — полюбопытствовала старуха.

— Рыбаки мы. Там, на мельнице, еще есть товарищи.

— Много вас тут всякий день шляется! — отмахнулась старуха. — Одне — на Куликов столб прутца, другея, как ты, к бучилу, рыбачить. Тому картошки захочется, тому — яиц. А тебе, ишь, молока парного подай да выложи! Рупь за махотку просить — совесть не позволяет. А мелочь дашь — к чему она? Решила я теперича ничего не продавать. Поросенку скормить — и то больше выгоды…

— Креста на тебе нет, бабка! — вырвалось у меня.

— И-и, сынок! — невозмутимо отвечала она. — Теперича все безбожники…

Я спросил у баб, есть ли тут еще у кого корова. Они посоветовали мне сходить на село, за источник. Поблагодарив их за совет, я направился в деревню. Бывший графский двор весь зарос жимолостью и терновником. Выбираясь на дорогу, я наткнулся на какой-то полуразвалившийся сарай. Судя по всему, это были остатки орловской конюшни. Покосившиеся ворота сарая были неприкрыты. Проходя мимо них, я уловил знакомый звук — в сарае кто-то доил корову. Заглянул в ворота. В полутьме неосвещенного сарая я увидел пеструю корову и женщину, занятую дойкой. В проходе стояла девочка лет восьми в легком сарафанчике. Меня удивило, что бабы послали меня на село, не сказав про эту корову. Я сразу же выпалил свой вопрос.

— Я сама их просила: не сказывать никому, — отозвалась она. — Приходится скрывать.

— Корова — это же не аппарат для самогоноварения! — пошутил я.

— Хуже! Самогонку-то теперь все в открытую гонят. А корову — оно скрывать приходится. Притесняют. Говорят, что корова — это пережиток. Она, мол, отвлекает баб от общественного хозяйства.

— У вас, наверное, совхоз?

— Совхоз.

Хозяйка покончила с дойкой и вышла из сарая. Подойник, который она несла в руках, был закрыт марлей. Женщина чем-то походила на Марью — мою сестру, она была так же грубовата с виду, но, пожалуй, помоложе Марьи и одета по-иному, по-тульски. Наши бабы не носят отшитых кофт и сарафанов с широкими самоткаными поясами. И платки у нас по-иному повязывают. У нас повязывают платки «шалашиком», а у этой молодайки он обмотан вокруг головы, как в старину, когда носили кички.

Девочка шла следом за матерью, неся в руках стульчик.

— Что — с совхозом хуже разве стало? — спросил я.

— Да как вам сказать?.. — охотно заговорила женщина. — Оно, может, и не хуже… Зарплату хоть какую положили, и хлебом в ларьке торгуют. Одно плохо: притесненье с личным хозяйством чинят. Корову не смей держать. Огороды отрезали. Раз вы, мол, рабочие, то и живите по-городскому.

Постояв со мной, женщина сказала девочке: «Поставь стульчик, Таня», — и пошла от сарая к погребку с соломенной крышей. Возле погребка, на обломанном кусту рябины, сохли пустые кринки. Хозяйка сняла с рябины несколько махоток и стала процеживать в них сквозь марлю молоко из подойника. Я осмелел и, подойдя, спросил, не продаст ли она молока?

— Парного вам или кислого?

Я сказал, что товарищу моему захотелось парного. Она тут же взяла кринку и подала ее мне.

— Махотку только верните! — попросила хозяйка.

— Не беспокойтесь, — ответил я, подавая ей деньги.

— Что вы?! Это очень много. Тогда берите еще чего. У меня капуста белокочанная есть. Небось нужна закуска-то? Рыбаки всегда закуску спрашивают.

— Мы уже выпили.

— Опохмелиться захочется… Я все-таки достану вам капусты…

Женщина толкнула дверь погреба и скрылась в темноте. Я заглянул в шалаш. На меня дохнуло затхлым и сырым воздухом подземелья. Погреб был глубок. Далеко вниз уходили каменные ступени.

— Это небось еще графский подвал-то?

— Да! — услышал я голос из глубины подвала. — В войну только в нем и спасались. Как налет — так все сюда. Тут именье-то большое было. Все немцы сожгли…

15

Возвратился я с богатыми «трофеями». Ужин у нас получился на славу! Володяка допил остатки вина, закусил капустой и отправился в палатку на боковую. Мы с Ронжиным пили теплое парное молоко и, как принято говорить, сумерничали.

Заря медленно угасала. Наступала ночь. Луна еще не взошла; над низиной лежал туман. Лишь на противоположном берегу Дона, в деревеньке, светились огоньки в избах; слышно было, как работал там движок электростанции. Но вскоре и он перестал стучать, и огни в окнах изб погасли; стало совсем темно. Только слабые отблески потухающего костра освещали гладкий бок машины и черный угол палатки.

— Пора и нам на отдых! — сказал Василий Кузьмич. — Я думаю, мы с вами заночуем в машине. Ночью не так душно.

Мы стали укладываться. Я помог Ронжину откинуть передние сиденья; затем мы постлали под бок куртки и ватники и улеглись. В нагретой за день машине было душновато. Василий Кузьмич приоткрыл боковое стекло.

— Тишина… почти такая же, как там… — проговорил Ронжин.

— И долго продолжалось ваше пребывание там?

— Мне показалось: вечность, — продолжал Василий Кузьмич. — Хотя в самом деле я потерял сознание на какие-то считанные минуты. Услыша мой крик, люди бросились к двери. Но она оказалась закрытой. Не так-то легко выломать дверь председательского кабинета! Пришлось вызвать пожарников. Те справились быстро. Вломились ко мне, а я лежу пластом посреди кабинета. Вызвали врача. Врач сделал укол; я пришел в себя. Слышу, врач по моему телефону звонит куда-то и говорит: «инфаркт», — но пошевелиться и сказать что-либо не могу… Весь день я пролежал у себя и лишь поздно ночью меня перевезли в больницу. Поместили одного в палату. Никого ко мне не пускают. Лежу день-другой… Как виденный когда-то сон, в сознании всплывают воспоминанья. Вспоминаю, как Парамонов сказал: «Все это ложь!..», а где сказал, почему? — не помню…