Выбрать главу

— И долго вы пробыли в больнице?

— Три месяца. Потом — почти полгода — в санатории.

— Ну и что ж дальше-то? Собирались в тот день доверенные?..

Ронжин перевернулся, лег навзничь, заложив руки под голову, вздохнул и проговорил тихо:

— Там-то и произошло самое страшное, — Василий Кузьмич помолчал и, спустя минуту, продолжал: — Я узнал обо всем через месяц. Да-а, собрали человек двенадцать. А всего членов пленума — семьдесят пять. Самых известных пригласили. Собрали всех в доме отдыха шахтеров. Это в парке, за Вердой. У райкома там было несколько комнат. Что-то вроде однодневного дома отдыха. Накрыты столы: водка, закуски, одним словом, семейный ужин. Каждый, я так думаю, предполагал, что Константин Васильевич пригласил их, чтобы обмыть орден. Когда все собрались, в столовой появился Шумилин, второй секретарь. Вошел и говорит, что Константин Васильевич задерживается и потому просил начинать без него. Давайте, говорит, выпьем за дружбу, за наши с вами успехи… Налили. Выпили. Выпили по одной, по другой — вдруг Парамонов входит. И в честь его, разумеется, выпили. Уже начали и без тостов добавлять. Встает тот самый полковник и говорит: «Вот что, товарищи. Мне поручено сообщить вам печальную весть: решением бюро обкома наш дорогой Константин Васильевич освобожден от исполнения обязанностей…» Можете себе представить, что тут началось! Крики со всех сторон: «Враки! Не может этого быть!» — «Да мы все горой за Константина Васильча!» — «Если бы узнал товарищ Четвериков!» В общем, реакция была та, на которую рассчитывали. Появилась «петиция» в защиту Константина Васильевича. Бумага пошла по столу. Все подписывали ее, не читая. Очередь дошла до председателя колхоза в Выселках — Карандашова. Тот неожиданно встал из-за стола, отбросил бумагу и говорит: «Я подписывать не буду! Правильно поступили, что сняли товарища Парамонова. И не одного его, а всех нас надо гнать взашей! Кого мы хотели обмануть? Народ, партию хотели обмануть!..» На него зашикали, дескать, чего орешь? Но он, не унимаясь, продолжал доказывать свое. «Ты скажи, Ефремов, — подступил он к председателю «Луча», — за что тебе орден дали? За то, что больше других приписал!..» И пошел, и пошел… Ефремов на него с кулаками. Едва растащили их. Карандашов скомкал бумагу, бросил ее на пол и направился вон, к выходу. Парамонов остановил его. «Ты прав, — сказал он Карандашову. — Шут с ней, с бумагой. Давай выпьем мировую!..» Берет рюмку, подает Карандашову. Они чокнулись и выпили. И все, глядя на них, тоже выпили. Молча, без тостов…

Возле палатки что-то загромыхало. Я приподнял голову: никого.

— Что там? — спросил Ронжин.

— Вы тоже слышали?

— Мне показалось, что кто-то громыхнул кастрюлей.

— Шут с ней — с кастрюлей! Как бы махотку не стащили. Я головой за ее сохранность поручился…

Открыв дверцу машины, я — как был босиком — побежал к палатке. Большущая черная собака подбирала остатки рыбьих голов, которые мы повыбрасывали из ухи. Пришлось вооружиться удилищем, чтобы отогнать ночного гостя.

Когда я вернулся к машине, Ронжин, как мне показалось, уже спал. Мне не хотелось его тревожить. Однако едва я хлопнул дверцей, Василий Кузьмич снова открыл глаза.

— Врачи советуют мне рано ложиться, — проговорил он сонным голосом. — А мы с вами совсем заболтались.

Пришлось признаться, что это я во всем виноват. Но, признаваясь, я добавил, что все равно не засну, пока Василий Кузьмич не расскажет, что же такое «самое страшное» случилось там, на даче?

— А-а! — Ронжин зевнул, потянулся и добавил: — А случилось вот что… Часов в пять утра в приемной райкома раздался телефонный звонок. Сонный дежурный нехотя встал с дивана, поднял трубку. «Это говорят из районной больницы, — услышал он. — Карета «Скорой помощи» подобрала на мосту через Верду избитого до полусмерти человека. В кармане у него найдено удостоверение члена пленума райкома.

«Как фамилия?» — спросил дежурный.

«Карандашов»…

16

Ронжин повернулся на бок, лицом к обшивке, позевал, повздыхал — и вскоре до меня донеслось его спокойное, мерное дыхание.

А я долго ворочался с боку на бок, пытаясь заснуть. Но сон не приходил. Лезли в голову всякие мысли. Я думал о Парамонове. Мне вспоминались встречи с ним — в Липягах, в районе, на всяких собраниях. Константин Васильевич был, бесспорно, честный человек. Но — прав Ронжин — уж очень честолюбив. Слава вскружила ему голову.

Думая о нем, я старался представить себе состояние Парамонова, когда ему сообщили об избиении Карандашова. Любой на его месте, наверное, испугался бы… Тут мне снова показалось, что за палаткой погромыхивает кастрюля. Внимание мое переключилось, я прислушался. Оказалось, что это похрапывал в палатке Володяка…

Заря занялась; и пробудились уже и загалдели птицы, — я все еще не спал. Смирившись с мыслью о бессонной ночи, я успокоился и снова стал думать о Парамонове. О Парамонове и Карандашове… Куда поехал Константин Васильевич утром — в райком или в больницу? Я вспомнил слова Ронжина, когда мы проезжали Выселки: «Значит, выздоровел…» И я понял теперь, почему Василий Кузьмич не поехал селом, а свернул в объезд. И, поняв это, стал думать о Ронжине, который столько лет работал вместе с Парамоновым. Сидел рядом с ним на заседаниях, ездил на рыбалку; и они, может быть, спали вот так же рядом, как мы теперь. Я старался представить себе, о чем они говорили…

Незаметно сон все-таки пришел. Но спал я по всей видимости недолго.

Когда я проснулся, солнце уже взошло; над рекой еще лежал туман. Луг курился от испарины, как материн блин, когда она его снимает со сковороды.

Ронжина в машине не было.

Я вышел на луг, потянулся так, что хрястнули кости и, решив искупаться, пошел к реке. Навстречу мне из-под обрыва поднимался Василий Кузьмич: босой, рукава клетчатой ковбойки подвернуты выше локтя.

— Доброе утро!

— A-а, проснулись? Нельзя спать, когда вокруг такая красотища! — проговорил вместо приветствия Ронжин.

— Да, утро хорошее, — согласился я.

— Вы, может, привыкли, — сказал Василий Кузьмич, — не замечаете красоты. А я, после того что случилось со мной, как бы заново родился. И заново узнаю все: и утро, и росу, и соловьиное пение… Помню, когда вы меня отвели на квартиру к Анисье Ивановне… утром проснулся я, вышел на крыльцо… Солнышко. Петухи поют. Капель с крыши… Стою — двинуться не могу: сперло дыхание от радости! От полноты жизни. Подумал я тогда: «Эх, Васька, Кузьмов ты сын! Сколько же ты потерял вот таких рассветов! Не увидел их, не любовался ими… А все из-за того, что нравилось сидеть в кабинетах»… Ведь я начинал агрономом… и видел все это, и радовался…

Я заметил Василию Кузьмичу, что он уж слишком разошелся насчет «кабинетов»… Выходит, что всем служащим непонятна и недоступна красота природы.

— Отчего же недоступна! — не согласился со мной Ронжин. — Можно, наверное, и сидя в кабинете оставаться человеком. Но это когда работа — так работа! А то: какая у меня была работа? Ждать команды товарища Парамонова… выполнять то, что он прикажет…

Мы помолчали, наблюдая за тем, как с реки, клубясь, поднимался туман.

— А Полунин все спит? — спросил Ронжин.

— Похрапывает.

— Пойду будить его. Надо снимать переметы и донки да ехать. Самое время просо сеять.

Василий Кузьмич пошел к палатке, а я — к Дону, купаться… Я был еще в воде — вижу: Полунин идет с ведерком — снимать закидушки и подпуска. Пришлось помочь ему. Донки мы выбрали быстро. С двух сняли окуней — так себе, небольших, а на третьей оказалась щучка — ничего, приличная. Ну и поводила же она нас…

Подпуска стояли ниже омута. И Володяке пришлось лезть на помощь мне, в воду. На переметах мы сняли хорошую добычу. Не было ни одного пустого крючка: на каждом что-либо да сидело. Целое ведерко набралось: и голавлики хорошие, и плотвицы.

Мы возвращались к лагерю — довольные, возбужденные. Ронжин уже успел разложить костер. Над лугом стелился дым. Приятно попахивало сухими ветками ольховника.