Выбрать главу

Василий Кузьмич, сидя на корзине из-под снастей, разговаривал с какой-то девочкой. «Да это же Таня — дочка хозяйки! — узнал я. — Знать, за кринкой пришла».

Я поздоровался с ней, как со старой знакомой. Девочка была курносая, веснушчатая, симпатичная. Особенно хороши у нее глаза — большие, широко расставленные — они на все глядели восторженно и удивленно.

— Танечка молодчина, — сказал Ронжин. — Она нам еще молока принесла. Да вот денег не берет. Говорит, мама не велела.

— Мы ей рыбой отплатим! — Я взял ведерко, выбрал самого большого голавля, жирных плотвиц, положил их в кринку и подал ее Тане. — Мать сварит папе уху.

— Папа сам наловит.

— Он у тебя тоже рыбак?

— Нет, он сторожем в саду сидит. У него ноги с войны нет.

— И когда же он рыбачит?

— А когда я сторожу — он рыбачит.

— Выходит, вы вдвоем сторожите?

— Вдвоем. Папа всю ночь, а я весь день. Но я с Фомой сторожу… — Девочка взяла кринку и, шлепая босыми ногами, побежала по тропинке. — А эту махотку оставьте тут, в кустах, — указала она место. — Я Фому пошлю— он принесет.

— У тебя брат еще есть? — спросил я.

— Нет, Фома — это собака.

Ронжин поглядел на меня и расхохотался.

— Он уже приходил! — сказал Василий Кузьмич.

17

Решили ухи не варить, а выпить молока и ехать. Нам-то с Полуниным не к спеху, у нас — каникулы. А Василий Кузьмич вспомнил о просе — и ему уже не до рыбалки.

Я стал резать хлеб, Володяка занялся рыбой. Он разостлал на траве газету и принялся делить, раскладывая добычу на три равные доли. Делал он это основательно, подолгу взвешивая и соображая, куда и какую рыбу положить. «Ишь ты, шельма! Прыгать вздумала?! Вот я тебя!..» Наблюдая за ним, я подумал о том, что доглядывай он так за общим колхозным добром — то, пожалуй, не быть бы ему «последним»…

Наконец Володяка закончил дележ.

— Ну как — поровну? — спросил он.

— Поровну.

— Отвернись!

Я отвернулся.

— Кому?

— Василию Кузьмичу.

— А это кому?

— Возьми себе.

— Так. А это твое…

— И это возьми себе, — сказал я. — Нине чистить некогда. А мама еще заругает, что зазря живые души загубил.

— Спасибо! — вырвалось у Полунина искренне. — Не знаю, как ваши жены, а моя, если я вернусь без рыбы, не поверит, что на рыбалку ездил. Скажет: «Небось к бабам черт носил!..»

Поели и уложились мы без суеты, быстро. Все, что не нужно нам, оставили Фомке, а кринку я все-таки взял, и мы по пути завезли ее хозяйке.

До переправы все шло хорошо. Но на выезде с моста мы чуть было не засели. Пришлось нам с Володякой вылезать из машины и толкать ее заместо толкача.

От реки дорога пошла полем. Проселок подсыхал быстро.

— Всю ночь не спал, все думал… — заговорил я, наклонившись вперед к Ронжину.

— Ио чем же вы думали?

— Все о Парамонове… Думал, куда, будь я на его месте, поехал бы утром: в больницу, к Карандашову, или в райком?

— И что ж вы надумали?

— Я бы, пожалуй, поехал сначала в больницу…

Ронжин ответил не сразу.

— Видите ль, — заговорил он, спустя некоторое время. — Ехать в больницу, значит, в какой-то степени признать свое участие в избиении. А Константин Васильевич к драке не был причастен. Избили Карандашова его же товарищи, председатели. Ефремов начал, другие подсобили…

— Значит, Константин Васильевич поехал сразу в райком?

— Да. Приехал он утром в райком. Созвал членов бюро и говорит: «Собирайте на послезавтра пленум». Позвонил в обком, доложил. Потом закрылся у себя в кабинете. Сказал, что готовится к докладу. На самом же деле— стал разбирать свои бумаги и книги. Когда долго сидишь в одном кабинете, то невольно обрастаешь хозяйством. Теперь иное дело… Теперь хоть без подушек стали работать. А бывало, и ночевать частенько приходилось в кабинете… Да-а… Весь день он провозился. Никто не спросил его. Никто не принес ему чаю… Вечером, когда все разошлись, он отвез бумаги и книги домой, на квартиру. Потом, часу в седьмом, он зашел ко мне, в больницу. Об истории с Карандашовым я ничего не знал тогда. Оказалось, что Константин Васильевич был у Карандашова, а уж после него — зашел ко мне. Помню наше последнее свидание. Пришел он — я пластом лежу. Говорить — и то косноязыко мог. Ну, он сказал мне о пленуме. Я сказал, что жаль не вместе, мол… Вместе легче было б. А он даже пошутил: мол, поправляйся — придет и твой черед… Утром начали съезжаться участники пленума… а он…

— Смалодушничал Константин Васильевич!.. — выпалил Володяка.

— Ну нет! — возразил Ронжин. — Это был сильный человек. Не исключена возможность, что смерть его — чистая случайность. Не спал три ночи кряду. Принял снотворное — не действует. Ну, добавил… А потом еще…

— Э-э, сказки! — не унимался Володяка. — Смалодушничал — и вся недолга! Коммунист не имеет права так поступать! Он должен бороться до конца. Если бы все, кого снимают с постов, поступали так… То…

— Это Карцев виноват, — заметил я. — Четвериков ведь сказал потом, что с Константином Васильевичем жестковато обошлись.

— Не Карцев, а мы виноваты, — сказал Ронжин. — Мы, друзья, окружение его. Не удержали вовремя, когда от успехов голова у него кругом пошла. В глаза ему заглядывали. Каждое слово на лету ловили…

Василий Кузьмич замолк: мы въезжали в Выселки. Я подумал, что Ронжин и на этот раз махнет в объезд села, огородами. Но он оказался честнее, чем я думал. Мы поехали сельской улицей. Однако все время, пока мы ехали «хозяйством Карандашова», никто из нас не решился заговорить.

И, лишь когда Выселки остались далеко позади, Ронжин заговорил вновь:

— Одного хочу теперь, — говорил Василий Кузьмич. — Прожить подольше… Чтобы успеть сделать побольше… Оставить добрый след на земле…

…Я слушал Ронжина и все смотрел вперед. На горизонте, за зелеными увалами полей, чернели ракиты. Наши, липяговские, ракиты.

День не видел их — и то истосковался.

У омута

НЕПРАВДОШНЫЕ МУЖИКИ

1

Сегодня утром — я еще умываюсь — прибегает Нюрка Сапожкова, трактористка, наша соседка:

— Андрей Васильч! Просьба к вам большая.

— Слушаю, Анна Степановна.

— Владик мой письмо прислал, — затараторила Нюрка. — К Михайлову дню демобилизовать обещают. Домой приедет. Хотела курников к его приезду испечь. А тут — хучь плачь!..

— Это зачем же плакать? Радоваться надо.

— Оно конешно. Только уж очень хочу курников ему испечь.

— Пеките, в чем же дело?

— Да как же! Весь порядок обегала — ни одного правдошного мужика. Некому курице голову отрубить.

— А Гриша-то что ж…

— Ну что вы! Он опосля госпиталя крови боится. Только завела разговор об этом — он сел в свою таратайку и уехал.

— Сходи к деду Печенову…

Нюрка не дала мне договорить:

— Была. Руками и ногами открещивается. Говорит, что своим никогда не рубил.

Подумав немного, я радостно воскликнул:

— А Авданя? Небось так, без дела, на посту своем сидит. Посули ему шкалик…

— Бегала на пожарку. Закрыто у него. Сказывают, в Жерновки за капустой поехал. — Нюрка помолчала, передохнула. — Я уж, Андрей Васильч, и к Беленькому бегала— опоздала, на станцию ушел… И к Бирдюку. Этот наотрез отказался. Собралась было на Низовку — к Алехе Головану — хоть тоже не мужик, тоже скотины давно не водит. Но мне-то какое дело: раз партийный секретарь — обязан!.. — Нюрка покрепче затянула платок, улыбнулась. Баба она бойкая, разбитная. В войну с тремя ребятами без мужа осталась. Она в любом деле не хуже мужика: и косу отбить, и лошадь запрячь… — Да-а… собралась, — продолжала Нюрка, — а тут про вас, Андрей Васильч, вспомнила. «Эк! — думаю, — дура ты баба! Садовая голова! Все село обегала, а про соседа свово позабыла! Сосед-то наш, чай, не чета моему железнодорожнику. Небось приходилось ему курице голову рубить…»