«Не продали!» Мать, как была в одной кофте, выбегает наружу. От радости она готова целоваться с коровой.
Дед — злой; бабка, бросив на стол связку баранок, спешит на печь: ноги у нее «с пару разошлись». Одна мать возится с комолкой. Она не знает, чем и угодить ей. Сена ей принесет; пойла из печки теплого достанет… И зубы у матери не болят, прошли; и не охает она и не вздыхает, — а все бегает из избы на двор да все радостно с коровой разговаривает: «Ох ты, милуша моя! Не продали тебя… Как хорошо, что ты домой обратно пришла. Что ни делает бог — все к лучшему…»
Нелегко продать старую корову, но еще труднее, сбыв ее, купить новую. Кажись, чего же тут мудреного? Отсчитал деньги, коль в цене столковались, — и веди скорей рогатую домой. Но вот беда в чем: приведешь ее домой — новую-то, а у нее «дефекту». Знамо, без дефекта добрую скотину на базар не поведут. Ее в селе перекупят.
Привели, значит… Мать с теми же ласковыми причитаниями, с какими она встречала старую нашу комолку, подступает и к этой. Если летом привели — повилики ей нарвет, пойло, загодя приготовленное, выставит. Попоив, покормив, мать возьмет стульчик; сядет доить. Только она протянула руки к вымени — корова как лягнет ее по рукам задним копытом! Мать к ней так и этак — и лаской, и уговорами, не дает корова молока да и только.
Мать зовет бабку.
«Что ж вы, маманя, пробовали ее при хозяевах до-ить-то?»
«И-и! Молокастая, молокастая!» — твердит одно слово бабка.
Теперь она садится на стульчик.
Однако и с бабкой такая же история.
«Ничего, образумится со временем! — решают бабы. — Видать, хозяйка обходительная была. Привыкла корова к ней. Пущай в стаде походит…»
Корову отгоняют в стадо. В полдник мать бежит в стойло — и снова возвращается с пустым подойником: и в стойле не далась. Вечером встретить корову из стада вместе с бабами к поповскому дому выходит дед. Новая корова — гладкая, видная; бока у нее расперло от травы; вымя — тугое, словно мешок с пшеном — из стороны в сторону переваливается. При каждом шаге из сосков брызжет молоко. Дед смотрит на корову, матерится вслух. Дома, едва упрямица подошла к кормушке, Андрей Максимович набрасывает ей на рога веревку; привязывает корову к стойкам: и голову, и задние ноги. Корова жалобно мычит. Большие глаза ее влажны, словно в них слезы.
Мать начинает доить. Тощенькие струйки ударились раза два о стенки подойника — и все, нет молока. Не дает — да и вся надолга!
Наутро, чуть свет, бабка зовет Купоросиху: наговор с коровы снимать. Но и старания Купоросихи не идут впрок.
— Помучившись неделю, в первое же воскресенье корову снова ведут на базар, — рассказывал я. — И снова та же карусель: продать труднее, чем купить. Случалось, что купленную вот так, наспех, корову водили потом по полгода, — на все ярмарки и базары… Мать, бывало, измучается вся…
Мать, видимо, услыхав, что я про нее рассказываю, вышла из комнаты на кухню.
— О чем ты тут, Андрей?
— Рассказываю Нине про коров, как покупали да как продавали. Помнишь, мама, как дед с бабкой продавали пеструю корову?
Мать заулыбалась.
— Этта я у тебя должна спросить, помнишь ли? — проговорила мать. — Тебе и десяти лет в ту пору не было. А я то уж намучилась с нею так, что на всю жизнь мне память. — И, обратившись к Нине, мать продолжала: — Привели раз с Чернавы… Корова гладкая, большущая. Всеми статями хороша из себя. А вымя, а вымя-то— лагун! Бабка божилась, что ведерко полное при ней хозяйка надоила. И вправду: молока у пестрой было много. Но вот беда — бодливой оказалась — ужасть! В первый же день, как погнали ее в стадо, она подцепила на рога подпаска. Чудом жив остался. В другой раз — налетела на Ефремкина поросенка. Живот ему рогами вспорола — прирезать пришлось. Дед кички ей приладил. Так она — раз! — о ветлу ими, и кички вздребезги. Был такой случай. Пошел раз Степан во двор, до ветру. Только штанишки снял, а корова — с рогами на него. Хушь ребенок, а смекнула у него голова: юркнул он под кормушку и орет из-под нее благим матом. Дед к нему! А корова и на деда с рогами. Но с Андреем Максимчем шутки плохи: тут же обратал ее — и обратно в Чернаву. В ту пору туда, на Дон, много скота пригоняли. И коров тоже. Но наша выделялась— приценяться к ней стали. Дед привязал ее покороче к телеге, ничего, подходили мужики, щупали ребра, отсчитывали кольца на рогах — никого не поддела. Особенно долго ходила одна пара — мужик и баба. Соседи, борщевские. Сторговались. Цену хорошую они дали, не меньшую, чем дед за нее заплатил. Хозяйка подоила. Ну, молока много. Довольна она коровой очень. «Плати!»— сказала она мужику. Дед с мужиком отошли в сторонку, деньги считают. А баба-то к бабке подошла и, глядя на корову, говорит: «Крупная корова-то, видная». «Ох и корова!» — запела бабка. Она протяжно, как все равно припевки поют, — так она говорила: «Ох и корова! Как подою — полна погреб махоток наставлю. Ребят семь ртов, нас, больших, четверо — и всем молока хватает». — «А че же продавать-то вздумали? — спрашивает борщевская баба. — Знать, изъянец у нее какой есть? Можа, не гуляет какой год?» — «И-и, родненькая… — шепотом по секрету сообщила бабка: — Всем хороша… как на духу, перед самим господом богом клянусь! И молока много, и к корму непривередлива, но уж больно брухуча. До того брухуча, что за детей стращаемся… в стадо принимать пастухи отказывают…» Баба та только услыхала «брухуча» — да и сразу к мужу: «Мужик, забирай обратно деньги — она брухучая!..» Мужик, понятно, не дурак. Забрал он у деда деньги — и был таков. Дед с кулаками на бабку!..
Мать смеялась, вспоминая эту историю, ставшую нашим семейным преданием. Мы часто, собравшись вместе, вспоминаем, как дед с бабкой ездили в Чернаву продавать брухучку. И мать смеялась, и я, и Нина. Но тут вдруг жена взглянула на часы:
— Андрей! Мы же на уроки так опоздаем!
Поглядел я на ходики: четверть часа осталось до звонка.
Скорей-скорей, бегом в школу.
Однако, когда спешишь — тут тебе всякая спица в колесницу! Бежим мы с Ниной улицей, гляжу навстречу — дед Печенов. По-зимнему снарядился — в шубейке, в валенках— и важно шествует куда-то. Не пройдешь же мимо, не поздоровавшись.
Нина побежала, а я остановился. Поздоровались мы, вижу: у старика под мышкой топор виднеется. В мешковину завернут. «Эге!.. — думаю. — Видно, уговорила Нюрка! Ни дать ни взять, к ней бежит, цыплятам головы рубить. А топор завернул, чтобы не видно было».
Поздоровались — я ему так, с маху-то, и скажи про цыплят! Дед Печенов ухмыльнулся, собрав глубокие морщины возле глаз.
— Неужели и к вам приходила?
— Приходила.
— Эк ведь, непутевая баба! — возмутился Семен Семенович. — Неужто не могла окромя кого-нибудь попросить?!
— Авдани нет дома. А вы — отказались.
— Какой из меня живодер! — Дед Печенов вздохнул. — Бегу вот в Кочки. В коровнике управился, позавтракал… отдохнуть бы, а тут прибегает председатель: «Семен Семеныч! Подсоби — капусту некому посрубить. Не ровен час выпадет снег: добро пропадет». Оно, конечно, к Михайлову дню идет дело. Самое капустное время. Взял топор — да вот в Кочки спешу.
— А я, грешным делом, подумал: не устоял, мол, Семен Семенович. Сказал: «Своим не рубил»… А Нюрка пообещала четушку — так и побежал.
Печенов подправил топор и, доставая из кармана тавлинку, сказал:
— Своим-то рубил — было время. Это я так, для пущей убедительности сказал, чтоб не приставала. Приходилось, когда единоличником был, — и кур рубил, и свиней резал. А потом мало-помалу отучили.
Дед Печенов захватил щепотку табаку и вдохнул зелье в нос. Но прежде чем чихнуть ему, я успел все-таки спросить, кто ж отучил его?
— Кто ж отучил? Известно: жизнь отучила, физик! — продолжал Семен Семенович, отчихавшись. — Вы, молодежь, не помните, как оно было годков этак тридцать назад. Вырастил, скажем, мужик свинью. Пришло время резать, а ему говорят: «Не смей!» Значит, надо сначала получить в сельсовете разрешенье. Придешь туда, а там с тебя расписку потребуют, что ты кожу со свиньи обязуешься снять и в целостности передать государству. Всякий раз — вздумал ли ты зарезать свинью, или овцу, или телка — иди на поклон к председателю. Он ни в какую! Ты перед ним — и так и этак. Откажешься и от собственной скотины. К тому же — кому как, а, по мне, ветчина без кожицы — это не ветчина! Как есть один жир. Сначала без свиньи жить научились, потом — без овцы, а уж после войны — и куры будто обременительны стали. Так-то вот…