— Завтра утром просила.
— Завтра не могу. Завтра мне ж за паспортом ехать.
«Вот незадача! — На лбу у меня выступила испарина. — Неужели все-таки самому придется?»
— Долго ли это дело! — сказал я, не выказывая своего волнения. — У нее и есть-то их пяток какой. Поотрубаешь, а там возьмешь мой велосипед и поедешь.
— Если так, то и завтра можно, — согласился Ванчо. — Топор-то найдется у нее или свой захватить?
— Топор найдем.
— Хорошо. Значит, до завтра! — Ванчо засунул руки в карманы брюк и, держа тощенькую книжицу под мышкой, пошел к двери.
Кауров был весел. Он даже что-то насвистывал про себя. А мне, когда я глядел ему вслед, было отчего-то грустно…
Нина, конечно, тотчас же уловила мое настроение. Едва я оказался в учительской, она подошла ко мне.
— Ты все переживаешь из-за этих цыплят?
— Нет, я уже перепоручил это дело.
— Кому?
— Каурову.
— И он согласился?
— С великой охотой.
— А чего ж ты переживаешь?
— Именно то и переживаю, что Ванчо так быстро согласился.
— Я понимаю тебя, — сказала Нина. — Сама все про пеструху думаю. Что ж, так и не продали ее?
— Понятно, не продали. Как услышал борщевский мужик: «бодливая» — деньги обратно завернул в кушак— и поминай как звали. Дед на бабку драться. Но бабка осадила его. Бабка наша была женщина крупная, здоровенная. Чуть ли не вдвое выше деда. Кулаки у нее потяжелее бирдюковской кувалды. Если уж она отвесит оплеуху, то с одного ее удара от деда мокрого места не останется. Видно, только по этой причине бабка и вернулась домой жива-невредима… Дед, конечно, заупрямился, — продолжал я. — Не поеду, мол, больше продавать брухучку! Но корова решительно никому не давала житья. Всему порядку доставалось. Дед не мог смириться с такой животиной. В первое же воскресенье он снова повел ее на базар.
Ну и помучился же Андрей Максимович с этой коровой! Не было в округе такого базара и ярмарки, куда бы он ее не водил: и в Горлово, и в Клекотки, и в Лебедянь, и в Скопин… Никто не хотел брать брухучку, — видать, заприметили. Даже перекупщики отмахивались. Так и пришлось отвести ее в «Заготскот», благо весу она была подходящего.
— А после нее-то были коровы?
— Ну как же — были! Только с тех пор дед уже никогда не брал с собой на базар бабку. Бывало, зайдет разговор про ярмарку, — что продать, что купить, — и бабка засобирается. Дед отмахнется от нее: «И не собирайся — не возьму! Опять секретничать начнешь с покупательницей. «И-и, родненькая… как перед богом — всем корова хороша, бодлива тольки…» — передразнит ее дед.
Ванчо, к моему удивлению, был точен. Еще не было и восьми, а мы с ним уже шли в конец Хуторов, к дому Нюрки Сохи.
— А ты когда-нибудь раньше рубил цыплят? — спросил я у Каурова.
— Нет. А что? Вы думаете, не справлюсь?
— Просто это не очень приятное дело. К нему привыкнуть надо.
— Откуда я мог привыкнуть? — удивился Ванчо. — У матери нет никакого хозяйства. Даже куры не водятся. Она все на ферме пропадает.
— И овец у вас нет?
— Нет.
— Ну, а как же — если щей захочется с мясом?
— Врачи уверяют, что мясо есть вредно, — отшутился Кауров.
Мы помолчали.
— Только ты, Ванчо, не подведи меня, — попросил я своего бывшего ученика.
— Не беспокойтесь, Андрей Васильч! — отвечал он. — Меня всегда бабы соседские просят — кошку ли старую в расход пустить… или там щенята у кого окажутся лишние…
— Понятно! — сказал я, опасаясь, что Ванчо перейдет к деталям.
Но Кауров, видно, понял, что детали меня не интересуют, и он замолк. Так, молча, мы дошли до самой Нюркиной избы.
Изба у трактористки старая, крохотные оконца осели от времени до самой земли. Я стукнул щеколдой и первым вошел в темные сенцы. Дверь на двор была открыта настежь. Я поглядел туда — посреди двора стояла плетенка с небрежно откинутой дерюжкой; рядом, на слегка припорошенной первым снежком земле, стоял пенек с воткнутым в него топором.
— Кто тут? — Нюра выглянула из избы.
— Это я, Анна Степановна. Вот пришли, как обещал…
— A-а… Проходите, проходите… — говорила Нюрка, вытирая руки о фартук.
Мы с Ванчо вошли в избу. На столе стояло деревянное корыто, — то самое, в котором у нас по утрам чистят картошку. (Сварят ее в чугунке, воду сольют, а картошку— в лоток и на стол.) Так вот: посреди стола стоял этот лоток, и в нем лежали обезглавленные тушки кур. Немного — штук пять-шесть. За столом сидела Анисья Софронова — соседка Нюрки и ощипывала с цыпленка перья. Наполовину ощипанная тушка лежала с краю стола, у скамейки.
— Извините, Андрей Васильч, — повздыхав, проговорила Нюрка. — Ждала-ждала… Еще тутось кое к кому бегала. Отказываются. Какие-то вы все неправдошные мужики! Походила-походила — да вот сама решилась.
И она кивнула на стол.
Рядом с лотком стояло глиняное блюдо. В нем лежали цыплячьи головы с закрытыми белесой пеленой глазами.
НА ПОРУКИ
Если вам случится когда-нибудь побывать на нашем липяговском кладбище, то прошу вас не забыть поклониться одной могиле…
Вы ее непременно увидите. Она — у самых кладбищенских ворот, метрах в десяти от калитки. Правда, могила эта ничем не отличается от других: за невысокой железной решеткой вы увидите холмик, выложенный дерном. Ни деревца на нем, ни цветочка — лишь высится треугольный обелиск, увенчанный красной пятиконечной звездой. А на обелиске — надпись:
СЕРЕБРОВСКИЙ А. М.
1890–1957 гг.
Прошу вас: остановитесь у этой могилы. Снимите шапку. Тут лежит человек, вся жизнь которого была посвящена тому, чтобы сделать нас, липяговцев, лучше…
Я часто думаю, что если и мне судьбой уготовано быть похороненным на липяговском кладбище, то я хотел бы лежать рядом с Александром Михайловичем Серебровским.
Александр Михайлович был директором нашей школы бессменно сорок лет. Все мы, липяговцы, учились у него. Когда хоронили Серебровского, то за гробом его шло все село. Шли седобородые старики и бабы-солдатки, инвалиды войны на костылях и краснолицые парни в железнодорожных шинелях… Шли ученики, начиная от Ванчо Каурова, которому скоро паспорт получать, а он все в шестом классе, и кончая малышами-первогодками… Многие плакали. Слезы мужиков поразили меня. Во-первых, потому что липяговцы сдержанны в проявлении своих чувств; и во-вторых, потому что при жизни был Александр Михайлович жестковат, требователен, непомерно ворчлив, а порой и вспыльчив. Виною тому, как мне кажется, шляхетское его происхождение.
Серебровский поляк по происхождению, в прошлом офицер. Перед началом империалистической войны он окончил шляхетский офицерский корпус по отделению фортификации и служил в полку. После Октября солдаты полка, находившегося в то время под Нарвой, избрали Серебровского, саперного офицера, своим ротным командиром. С этой своей ротой Александр Михайлович и прошел всю гражданскую.
Александр Михайлович был высок, сухопар, даже, пожалуй, очень высок и очень сухопар. К тому же он никогда не сутулился, отчего казался еще выше. Он всегда держался прямо, ходил быстро, а говорил отрывисто и четко, словно подавал команду.
Серебровский жил при школе. Бывало, когда ни заглянешь в школу, Александр Михайлович все что-то хлопочет. Уж какой год, как нет его в живых, а и поныне, особенно вечером, проходя пустынным школьным коридором, все вздрагиваешь: так и чудится, что слышишь его шаги…
Шаги Серебровского ученики за версту отличали от шагов других учителей. По офицерской выправке его отличали. Он всегда носил сапоги и полувоенную форму: гимнастерку грубого сукна с накладными карманами, узкие, «бутылками» галифе.