Посадили Минаева.
Леньке Мирошкину потом, после моих хлопот, добавили. А Титу Титычу сразу, как мой батарейный старшина говорил, «на полную катушку» дали. Самого посадили— полбеды, но и пятистенок кривополянский отобрали, и всякие там холодильники и телевизоры увезли.
Капа перебралась в райцентр к матери. С трудом устроилась вести первый класс.
Разматывать бы Титку всю свою катушку, которой его наделили, до конца; валить бы все семь лет лес на Урале, строить бы дорогу в тундре, — да только, видать, под счастливой звездой он родился. И двух лет не прослужил Титок на казенных харчах, как вдруг пошли слухи, будто послабленье по этой самой статье за хищение вышло. Что-де некоторых заключенных, которые не являются типами социально-опасными, разрешается брать на поруки.
Только слух такой пошел — тотчас же письмо от Минаева к жене, Капе: так и так, дорогая женушка, похлопочи, насобирай побольше подписей под ходатайством и шли мне бумагу. А я уж тут договорился: досрочно освободят…
Капа — бегом к юристу. Тот составил бумагу, какая по закону требовалась, и Капа с этой бумагой поехала в Кригополяны. В сельсовет сунулась, в школу… Кому ни покажет бумагу, тот прочтет, а подписи ставить не хочет.
Что делать?
Поборов гордость, Капа едет в Липяги. Не одна заявилась и ребят с собой привезла. Одела она их во все старенькое (вот, мол, поглядите, как дети-то бедствуют без отца!) — и пошла вместе с ними по селу.
Липяговцы — народ отходчивый: подписал кое-кто нужную ей бумагу. Капа, понятно, приободрилась, посмелела, решилась зайти и в школу. Подгадала она к большой перемене. Приходим мы с уроков в учительскую, а Капа с ребятами на диване сидит. Ну ясно, что женщины тут же окружили ребят, ее самое. Тормошат, расспрашивают. А Капа им ходатайство показывает.
И среди учителей нашлись сердобольные люди: подписали бумагу. Мне тоже дали, чтобы и я поставил свою подпись. Но я раньше захотел прочитать. Взял, значит, ходатайство; читаю. Дошел до слов, где написано, что Минаев «социально не опасен», и задумался: «А может, и опасен?»
Задумался, вижу: кто-то эту самую бумагу из рук у меня выдергивает. Взглянул: Серебровский.
Взял Александр Михайлович бумагу, смотрит. Директор смотрит на бумагу, а учителя смотрят на директора. Глядел-глядел, читал-читал, — и вдруг лицо его побледнело, руки задрожали.
— На поруки?! — вырвалось у него. — Не стоит он того, шабака!
Серебровский не спеша разорвал бумагу в клочья и, бросив их на пол, повернулся и пошагал к двери. У самой двери он еще раз обронил сквозь зубы «шабака!» — и стук его сапог гулко отдался в коридоре: тук-тук… тук-тук…
Серебровский не рухнул сразу, как Алексей Иванович Щеглов, агроном. Директор наш увядал тихо, как дубовый лист осенью, не сдаваясь сразу. Всю зиму недуг то сваливал его, то отпускал.
Александр Михайлович окончательно слег лишь летом, в каникулы. Болел он долго, больше года.
…И когда хоронили его, то, как я уже сказал, за гробом шло все село: от мала до велика.
Не было тут лишь Минаева.
Не потому не было, что Титок в это время где-нибудь на севере лес рубил.
Нет!
На другой же день после того как Серебровский порвал бумагу, Капа снова появилась в Липягах. В ридикюле у нее лежала такая же, только новая бумага. В школу Капа не заходила, решила уговаривать каждого липяговца по отдельности. Кого разжалобила, кого подпоила вином, — глядь, через неделю под прошением подписей более чем достаточно.
И когда умер Серебровский — Минаев снова уже учительствовал, на этот раз в Выселках, самом дальнем селе нашего района.
Тит Титыч знал, конечно, о смерти своего учителя, — однако на похороны не поехал.
Минаев — хоть и не был по бумагам «социально-опасен», но зато сильно был злопамятен.
ПОСАЖЕНЫЙ ОТЕЦ
Подкармливали озимые у дуба.
Было солнечно, но ветрено. В такой ветер не очень-то хорошо рассевать суперфосфат, однако ждать лучшей погоды не позволяло время. Удобрения, которые «Сельхозтехника» обещала всю зиму, поступили лишь в середине апреля. И теперь их прямо с железнодорожных платформ везли сюда, к дубу, и в спешке разбрасывали. Тут, на опушке леса, и вдоль всего рубежа белели неприкрытые кучки суперфосфата. Бабы и ребята-старшеклассники, все в фартуках, бегали взад-вперед, насыпая удобрения в передники и разбрасывая их.
Люди спешили.
Спешили оттого, что весна в этом году какая-то нескладная. В конце марта стало вдруг очень тепло. Снег сходил буквально, как говорится, на глазах. Осень была слишком суха, а зима малоснежна, — видимо, поэтому и весна случилась такая странная: без ручьев и паводка на реке.
Еще неделю назад все с надеждой ждали темных ночей, ибо, как уверяют старики, только в темные ночи «реки сдвигаются». Но вот и темные ночи прошли, и месяц новый давно народился, а речка так и не сдвинулась. Просто нечему было сдвигаться! Поля вокруг черным-черны — лишь кое-где в оврагах белеет облизанный ветрами чахлый ледок.
При такой-то погоде того и гляди на полях станет совсем сухо. А на сухую землю сколь ни сыпь удобрений — толку мало: оттого и спешили с подкормкой. Успеешь подкормить — с хлебом будешь, а упустишь время — пеняй на себя.
Были б машины — иное дело. А то нет их, разбрасывателей. Бирдюк возился всю зиму, сам думал смастерить. Хотел тележку от копнителя переоборудовать в разбрасыватель. И сделал будто бы. Но вчера попробовали— заедает что-то шестерня передач. Раз машины нет, пришлось с утра скликать всех баб в поле. Даже доярок с ферм сняли. Даже школьников Лузянин попросил на подмогу.
Пришлось уважить председателя. Правда, занятий мы не отменяли: просто отобрали ребят посильнее, повыносливее, дали им фартуки, рукавицы — и сюда, к дубу.
Но ребят одних, без догляда, в поле не отпустишь. Мало ли что взбредет им в головы? Начнут озорничать — глаза засыпят друг другу, греха потом не оберешься.
Пришлось пойти вместе с ними: приглядывать, чтоб не шалили. Но расхаживать по полю без дела, как у нас говорят, руки в брюки, — это не по мне. Я, как и все, повязал поверх ватника материн рядновый фартук и вместе со всеми бегаю от рубежа да на поле, с поля — да на рубеж…
Все б ничего, если б не ветер.
В тихую погоду — красота! Лишь успевай захватывать пригоршни из фартука. И от рубежа идешь — бросаешь, и к рубежу. А теперь рассевать можно только по ветру. Приходится с полным фартуком тащиться через все поле.
Часу мы не поработали, а в пояснице у меня ломило так, будто я весь день кирпич на леса таскал. От напряжения в глазах темнеет, зеленя начинают казаться фиолетовыми. Только и думаешь: вот еще один фартук… еще… Когда же конец этой клетке?
— Отдохните, Андрей Васильч!
Я отрываю взгляд от фиолетовых рядков озими. Навстречу мне от рубежа, где стоял трактор с бирдюковским разбрасывателем, — Ронжин. Черный кашемировый плащ на нем весь пропылен суперфосфатом, отчего кажется серым; резиновые сапоги словно посыпаны пудрой.
— Отдохните! — повторил Василий Кузьмич. — Дайте команду ребятам. А сами пойдемте, покурим.
— Что ж, перекур так перекур! — сказал я радостно. — Ребята, перемена!
— Перемена! Перемена! — подхватили ребята.
Они вмиг опорожнили фартуки и, снимая их на ходу, пошли на рубеж, к трактору. Мы с Ронжиным потянулись за ними следом. Когда мы вышли на рубеж— ребят уже след простыл: убежали в лес. На серой полосе никогда не паханной земли, отделявшей наши, липяговские, поля от полей соседнего, Ново-Александровского совхоза, белели кучки суперфосфата. На одной из них — на той, что была поближе к трактору, — чернели ребячьи фартуки. Я тоже снял свой передник, завернул в него рукавицы и, бросив сверток на землю, достал пачку сигарет.
Ронжин, поджидая меня, стоял возле разбрасывателя и о чем-то разговаривал с Нюркой Сохой — трактористкой.