Я хочу крикнуть бабам, чтобы они завязали мешки, но не могу — душит меня запах хмеля…
Проснулся я — аж потный весь.
Так обрадовался, что все случившееся со мной сон! Вскочил с постели — и на кухню. На кухне мать завтрак готовила.
— Мам! — говорю. — Ты так меня запугала вчера всякими обязанностями посадского, что я даже во сне видел…
И рассказал ей все по порядку.
Она послушала, посмеялась.
— Во сне, — сказала мать, — всегда так случается: бежать надо — не убежишь. Слово сказать али крикнуть — голосу нет.
— Хорошо! — говорю. — А случись в яви брагу варить, где хмель раздобыть?
Мать задумалась.
— Да, хмель теперь не растят, — сказала она с грустинкой. — За золото, поди, не найдешь. Знать, в Москву придется ехать. В Москве, сказывают, все есть. На то она и столица! — Пошутила, а потом и говорит: — Ничего. Лишь бы дом скорей строили молодым. А хмеля где-нибудь достанем. Сходишь к тетке Авдакее, у нее должон быть. Молодого нет, так старого небось мешок али два в амбаре под потолком висят…
ВАНЯ-ВАНЯТКА
Умерла бабка Лукерья. На ногах умерла, ни дня не болела…
Случилось это в начале августа. Косили рожь на самых дальних клетках — у Ненового. Народу собралось там человек двадцать. Возить трактористов и комбайнеров в село и обратно накладно, решили стан полевой сорганизовать. Вагончик туда отвезли, цистерну с горючим, бочку с водой. Одним словом, сделали все так, чтобы людям не за чем было в село ездить; чтобы люди могли на месте, у Ненового, поесть и отдохнуть.
Баба Луша, как всегда, поварихой к косцам напросилась. Кухоньку ей смазали на стане, вот Лукерья и хлопотала возле нее.
Зной стоял все эти дни неимоверный. Такие жаркие дни бывают лишь в страду. Ни ветерка там, в степи, ни кустика, где бы в тенечке отдохнуть.
В страду все трудятся с зари и до зари. С пяти часов утра и до полуночи — все на ногах. А повариха — тем более. К подъему косцов завтрак должен быть готов. И обед, и ужин, как положено, ко времени подать надо. Поужинав, косцы на покой идут, а ты, повариха, столы прибери, посуду помой.
Может, и притомилась Лукерья, а может, как говорят бабы, черед ее пришел. Да. И вот то ли на четвертый, то ли на пятый день, как приехали к Неновому, приготовила Лукерья обед и говорит внуку своему Леньке: «Иди, Ленька, кликай мужиков… Слава богу, готово!»
Побежал Ленька в дальний конец поля звать комбайнеров и копнилыциц. Приходят они на обед, а бабка Лукерья лежит возле самой кухоньки. В одной руке — деревянная поварешка, в другой — чистое полотенце. Протирала, видать…
Привезли бабку Лукерью домой. Обмыли. Стали всех ее детей и внуков скликать. Так и так, мол, приезжайте.
А это нелегкое дело — собрать всех ее сыновей и внуков. За свою сравнительно недолгую жизнь с мужем (Семен каждый год ходил в отход, в Шатуру, простыл раз на торфу, поболел и умер, не дожив до сорока лет), за какие-нибудь пятнадцать лет Лукерья родила девятерых детей: шестерых сыновей и трех дочерей. Из них в Липягах осталось лишь двое: Петр — самый старший сын, у которого она и жила, и Люба, меньшая дочь, что замужем за Алехой Голованом, нашим парторгом. Двое ее ребят, Васятка и Минька, погибли в последнюю войну с немцами. А еще один сын, не помню теперь его имени, раньше еще, с финской, не вернулся. Семка, названный в честь отца, — рябой, оспенник, на шахтах в Бобриках; там же и дочь другая с мужем. А еще одна — та как вышла замуж за соседа, Анатолия Мишина, офицера-артиллериста, так всю жизнь и мается с ним из конца в конец большой нашей страны. Теперь в Сибири, где-то под Иркутском проживает.
Всем им телеграммы послали. Так и так — приезжайте срочно: скончалась ваша дорогая матушка… И им, и внукам взрослым, которые тоже разъехались по городам и шахтам… Но прежде всего отбили депешу Ивану, меньшому Лукерьину сыну, ее надежде и любимчику.
Иван — или как в школе мы его звали — Ванятка, — ровесник мне. Мы с ним вместе за одной партой сидели. И в армию призывались вместе, и в училище в одном взводе год прослужили.
Лобастый этот Лукерьин Ванятка. Он более всех нас, одногодков, успел. Не только своих одногодков, ио, пожалуй, более всех липяговцев.
Липяги — не в пример другим рязанским селам — не могут похвастаться тем, что они выпестовали знатных земляков. Знатные рязанцы все больше из приокских сел: и Есенин, и Циолковский… А из наших Липягов ни одного знаменитого человека не вышло: ни поэта, ни певца, ни маршала. Да что — маршала! — ни одного генерала даже. Был, правда, у нас Юрка Богачев — всю войну в разведчиках прошел. Пять «языков» добыл. Вся грудь в орденах. К Герою представляли, но не получил. До подполковника дослужился, а полковника не дали: образование не позволяет носить такое звание, потому как не учился в академии. Теперь где-то во Владимирской области районным военкомом работает. Сразу после войны о Юрке Богачеве только и разговору было. Говорили, что он непременно станет генералом. Ну, а поскольку Богачев все эти двадцать лет в подполковниках ходит, то о нем теперь редко вспоминают.
Теперь у нас одна надежда — Ваня-Ванятка. Он шагнул дальше всех липяговцев. Он — доцент, в Москве, в институте кафедрой заведует.
Как возвращается кто-либо из Москвы, так все липяговцы к нему с одним и тем же вопросом: мол, не видал ли он там нашего Ивана Семеныча. «Какого такого Ивана?»— спросит тот. (Надо вам сказать, что в Москве много наших, липяговских, Иванов проживает.) «Ну как «какого»?! Понятно — Лукерьи-поварихи. Доцент который». — «A-а, Ванятку! — сразу догадается тот. — Да где ж я его в Москве увижу! Он небось там на кафедре-то своей, за пятьюдесятью дверями сидит!»
И в Москве Ванятку мало кто встречал, и в Липяги он редко, очень редко наведывался. Последний раз он заглядывал к нам лет десять назад, как раз когда машину себе купил. Ванятка ехал на юг на собственной машине и завернул на денек проведать мать. Полсела собралось тогда к Лукерьиной избе, чтоб на Ванятку взглянуть.
Ивану Семеновичу, конечно, первому телеграмму послали.
Вечером послали, а наутро от него ответ: «Выезжаю. Без меня не хоронить», — писал Ванятка.
…Разослали всем Лукерьиным детям и внукам депеши, и пока там почта и телеграф работали, бабы-соседки делали свое христианское дело. Обмыв покойницу, положили ее на лавку, в «вышний угол», засветили пред божницей лампаду. Послали за бабкой Степанидой, матерью нашего зятя Павла Мироновича, чтобы она пришла «почитать». Степанида тут же пришла, неся в узелке запятнанный воском «Псалтырь». Вошла в избу, зажгла свечи и начала читать, словно заправский дьяк.
Но бабы тут же перебили ее:
— Степанида, матушка, читай да на дверь поглядывай. Коль Алеха Голован зайдет, ты «Псалтырь» свой прячь. Алеха решил по-партейному хоронить — с музыкой.
Степанида продолжала читать украдкой.
Но и Алеха Голован, чай, в Липягах рожден! Раз он вошел в избу: стоит у ног Лукерьи Степанида, а сама руки под передником держит, прячет от него что-то. И другой раз вошел — то же самое.
Понял все Алеха, однако ничего не сказал: сделал вид, что не замечает. Тогда бабы и вовсе осмелели. Поехали они в Александрово, к попу. Отслужили по усопшей панихиду и привезли из церкви убор особый: белое покрывало с изображением распятия, две ленты с траурными каемками. Одна лента — на лоб, а другая со всякими успокоительными надписями вроде «Мир праху твоему», — чтобы руки праведной труженицы прикрыть.
Привезли бабы убор церковный, а тут Петух с Алехой Голованом гроб как раз смастерили. Оба они — старший Лукерьин сын и зять — мужики мастеровые, башковитые. Не гроб, а настоящий саркофаг для Лукерьи сделали: широкий, просторный. Доски выстругали чисто, фуганком, покрасили их — словно от лака блестят.
Положили Лукерью в гроб, накрыли белым, лентами украсили — лежит она, будто живая.
Начали съезжаться дети и внуки.