Шагая вдоль улицы, я невольно думал о разговоре с матерью. Теперь спустя два дня (я пишу вечером, в воскресенье) — я уже не припомню точно весь ход моих тогдашних размышлений. Помню только, что сначала я подумал о детях. Все мы когда-то были детьми. Однако со временем, вырастая, мы забываем об этом. Воспоминания о детстве вытесняются повседневными заботами. Лишь изредка, задумываясь о судьбе собственных детей, вспомнишь и свое детство: то, как мы росли, да как они, наши дети, растут…
…Сколько поколений липяговцев, думал я тогда, ходило вот этой тропкой. Мужики пахали землю, косили хлеб; и весь мир для них был ограничен по сути одними Липягами. Случались вражеские нашествия, бывали пожары, опустошавшие село. Но вырастали дети, и вместе с уходящими на покой дедами и прадедами забывались и татарские разорения, и пожары, и черные засухи, и чумные или оспенные моры. Забывались, — но лишь на время, ибо все эти нашествия, пожары, засухи и моры повторялись из века в век.
Так и жили липяговцы — от одной беды да до другой.
Принято считать, что каждое поколение людей приносит с собой новые понятия морали, быта, новые идеалы красоты. Оно так, если брать в совокупности все человечество. Но если исходить лишь из истории Липягов, то положения эти — пустая фраза — не более. Десятки поколений липяговцев выросли, состарились и умерли, исповедуя лишь одну мораль: как бы не умереть с голоду. Это определяло все: и уклад быта, и идеалы красоты, и мотив песен. Изба с русской печью. Здоровая баба. Грустные, как осенний рассвет, песни. Соха и серп…
И так — десятки поколений. Лишь на нашей с вами памяти все это рухнуло.
Последним, если можно так сказать, могиканом этого поколения в нашей семье, в нашем андреевском роду, был дед — Андрей. Вся жизнь его была подчинена одному: заботе о куске хлеба.
Сын его — наш отец — тот уже читал газеты: знал, что Америка — там, у нас под ногами; Василий Андреевич сбрасывал сначала царя, потом колокола с липяговской колокольни и к концу жизни величайшим самоотречением достиг таких вершин, что мог весь день пробегать с пустым желудком.
Презрение к старым, дедовским идеям отец в какой-то степени привил и нам, своим детям. Мы тоже одержимы возвышенными идеями — разумеется, каждый по-своему. В войну мы пронесли новые идеалы чуть ли не через всю Европу. Но от старой морали не избавишься так сразу. Не знаю, как в других селах, но у нас, в Липягах, и теперь нередки семьи, где родители думают лишь о том, как бы накормить и одеть детей. А что из них будет в дальнейшем — это, мол, дело учителей, школы.
Мы сами потворствуем таким людям. Не проходит ни одного собрания, чтобы заведующий районо, товарищ Коровушкин, не напомнил нам: «Ни один человек не ответствен перед обществом за его будущее в такой степени, как учитель». Он любит повторять: «Учитель формирует будущее; он — словно пахарь бросает семя»… и т. д.
Учителя улыбаются, слушая витиеватые слова о пахаре: каждый на своем опыте знает, каков он — труд педагога! Всю жизнь с детьми. С утра и до вечера. Ни сна не знает учитель, ни отдыха. Каждое слово, говоря словами товарища Коровушкина, — это семя, которому со временем суждено прорасти…
Так — или примерно так — думал я, шагая Поповым проулком на Бугровку.
Именно в то утро я понял, что учителем может быть не только педагог-профессионал. Что иногда человек, казалось бы, совсем далекий от педагогики, способен сделать очень многое для воспитания детей.
Года два назад, ранней весной я увидел из окна своего кабинета, что по пришкольному участку расхаживают Бирдюк и Лузянин. Я уже рассказывал как-то, что наша школа стоит на месте старинной липяговской церкви, сгоревшей лет сто назад от грозы. Поскольку удар молнии, согласно поверьям, считался карой божьей, то новую церковь поставили на ином месте. И кладбище, бывшее тут, при церкви, вынесли за село.
Долгое время, чуть ли не полвека, за сохранившейся загородкой старой церкви был пустырь. Забытые могилы мало-помалу пообвалились, сровнялись с землей. Лишь кладбищенские тополя разрослись пуще прежнего.
Когда в начале века ставили нашу школу, то участок привели в порядок. Обваловали заново, обсадили акацией и липами, а заодно и расширили, прирезав к нему десятины три от пажи.
Помню: в самый расцвет нашей школы, при Серебровском, пришкольный участок был в образцовом порядке. В левом углу его, по дороге на станцию, был сад: яблони, груши, сливы, кустарники разные. А с другой стороны от Хуторов находился огород. Мы сами ухаживали за садом — поливали деревья, окапывали, делали им прививки; сажали и убирали на огороде картофель, морковь, свеклу. Зато всю зиму потом у нас были горячие завтраки.
Не у дел оставался лишь небольшой клочок земли — где было кладбище. Тут росли высоченные серебристые тополя. На них мы лазали весной, чтобы установить скворечницы. Тут, на рано оголяющейся от снега поляне, мы играли в лапту. В дни экзаменов, присев на бугорок давно забытой могилы, мы с волнением перелистывали страницы учебников. Именно они — эти старинные тополя — являлись свидетелями первых, порой еще не осознанных проявлений юношеской любви…
В войну и особенно за те немногие годы, которые прошли после кончины Серебровского, — пришкольный участок захирел. Яблони и сливы без присмотра повымерзли, забор повалился, и хозяевами участка стали козы. Они обглодали акацию и липы, росшие вдоль вала, и деревья засохли. Что ни год — то все ниже становился вал, реже — кусты акации, все меньше грачиных гнезд на тополях. Огород зарос полынью и лопухами. В эти заросли даже козы не осмеливались забираться.
И вот однажды, ранней весной, я увидел, что по этому пустырю расхаживают Лузянин и Бирдюк. Они прошли от вала в глубь участка, к тополям; постояли, что-то прикидывая; потом сухой тропкой, вдоль вала, направились к школе.
Я не придал их визиту никакого значения. Мало ли что пришло на ум председателю? Может, ему стало жаль, что так много земли зря пропадает. А может, правление решило расщедриться на новый забор?
Я не придал особого значения этому даже и тогда, когда узнал, что Лузянин планирует построить на пустыре колхозные ремонтные мастерские. Помню, что среди учителей более всего было разговору о двух вещах. Во-первых, почему Лузянин отказался от покупки бывших мастерских МТС у Подвысокого. И во-вторых, о юридической стороне дела, то есть, чья это земля: колхозная или школьная? Говорили, что «Сельхозтехника» слишком дорого оценила старые мастерские, а долгов у колхоза и без того много; что и рабочим ходить туда, к Подвысокому, далеко.
Одним словом, всякое толковали. И однако, несмотря на оживленные толки, никто не отгадал заранее председательскую задумку.
Даже несколько месяцев спустя, даже летом, когда на бывшем картофельном поле, посреди лопухов, поднялись кирпичные стены мастерской, я не мог предположить, что колхозная мастерская станет для ребят второй школой.
Только прошлой осенью, когда начались занятия, мне все понятно стало.
Как навезли, как наставили на поляне всяких машин— ни один ученик не пройдет мимо, не заглянув и не полюбопытствовав. Окна в мастерской большие; чиркают в них голубые молнии электросварки, поблескивают лаком разные станки. Разве ребятам не интересно? Разве пройдут они мимо, не заглянув?
В школу идут — крутятся; на большой перемене — крутятся: из школы… Из школы тоже домой не спешат, крутятся.
Все равно как мы в свое время в тополях пропадали, так ребята теперь возле мастерских проводят дни.
Месяц-другой прошел. Лузянин все приглядывался: есть интерес у ребят к мастерским или нет? Увидев, что ребята возле машин крутятся, председатель предложил нам перенести уроки по труду из школьного класса в колхозные мастерские.
Наша новая директорша с радостью согласилась.
У нас, правда, была своя мастерская. Еще от Серебровского осталась. Под учебную мастерскую был переоборудован один из классов. В нем вместо парт стояло десятка два стареньких верстаков с тисками. В углу, рядом с преподавательским столом, высился огромный шкаф с инструментом. Вот и все «оборудование». На уроках труда ребята выпиливали угольники из железа. Почему именно угольники? Не знаю. Знаю, что мы все их пилили. И я в свое время пилил, и младшие братья, и теперешние ученики. Другой как возьмет в пятом классе кусок железа, так и пилит его до самого выпуска. Представьте себе, как всем надоели эти угольники! Лишь только заикнулся Лузянин о своем предложении, ученики обрадовались. Но председатель хитрый. Он не стал настаивать, чтобы каждый на выучку к Бирдюку ходил. Председатель звал лишь тех, у кого душа лежит. Девушки-старшеклассницы захотели заниматься шитьем. «Хорошо! — сказал Николай Семенович. — Мы подумаем, чтобы помочь школе приобрести швейную машину».