Лузянин подошел к делу по-иному. Он отдал ребятам трактор насовсем. Когда обсуждали на правлении, то Никодимыч, бухгалтер, возразил, что накладно так, чтобы трактор без дела стоял. «Он свое отслужил, — сказал тогда председатель. — Вот и пусть разбираются, соберут, глядь, и научатся делу. Так что, я думаю, со временем этот тракторишко сам себя окупит…»
Я и раньше, наблюдая, с какой охотой ребята бегают к Бирдюку, думал о том, насколько прав был тогда Николай Семенович. А теперь и Никодимыч, думаю, согласился бы, что трактор в конце концов окупит себя.
…Димку все-таки сменили. Еще бы — он успел сделать кругов пять-шесть! На его место взобрался Коноплин, а Димка, спрыгнув с трактора, подошел к Бирдюку.
— Попробовал на третьей, Яков Никитич, не тянет почему-то, — сказал он.
Бирдюк сдержанно похвалил его, аккуратно, мол, вел, огрехов не наделал, а насчет третьей скорости сказал, что даже в поле, где вон какие длинные гоны, — и то не всегда на третьей работать удается. А тут — репейники, то да се.
К ребятам подошел Лузянин. Следом за ним потянулись к нашему кружку и бабы. Подошли — и загалдели сразу, не дали поговорить толком.
— Ты чего ж, сынок, так далеко от вала-то проехал? — напустилась на Димку мать. — Я же тебе кричала: ближе к валу, черт!
Анфиса — баба крупная, горластая; Димке, видно, неудобно за мать и за себя, что она ругает его при всех, стараясь перевести разговор на шутку, Димка говорит:
— Там тень от кустов, мама. Оттого никогда ничего не росло там.
— Небось картошка вырастет, — возразила мать. — Вон председатель говорит, что и со скотом послабленье будет. Может, поросенка еще одного заведем.
— Я под клубнику пахал, мама.
— Я т-те задам «клубнику»! — не унималась Анфиса. — Вон принесу лопату, — подроешь, где пропустил, лопатой.
— Нет уж, видать, обойдемся теперь без лопаты, — поговаривали бабы. — Было время — надрывали животы.
— И-и! — отмахнулась Анфиса. — Больно рано вы, бабы, благодарственный молебен закатили! Они все, председатели, щедры поначалу. Соловьем тебе на каждом собрании заливаются. Вон Володяка обещал всех на работу на машинах возить. А чем кончилось? А тем, что купил колхоз за наши денежки «Волгу». Да кто в ней разъезжал? Володяка и разъезжал. А мы, грешные, как ходили на своих двоих при всех прежних председателях, так и продолжали ходить. Нынче опять: огород, мол, вернем, со скотом послабленье дадим… На словах-то все они прытки, а на деле…
Лузянин улыбался, слушая говорливую бабу. Но лишь только Анфиса выговорилась, Николай Семенович сказал спокойно, с выражением крайней озабоченности:
— Анфиса Николавна! Поберегите свое здоровье. Так ведь и горло застудить можно, разговаривая много на ветру.
Бабы рассмеялись.
Анфиса сделала вид, что обиделась, но потом и ее разобрало. Она тоже принялась смеяться. Насмеявшись до слез, сказала:
— А языкастый ты, Николай Семенч! Небось когда выбирали — тихоней прикидывался.
Бабы посудачили о том, о сем, да и разошлись. У каждой дел невпроворот: капусту время рубить, завалинки возле избы забивать. Оттого и разошлись быстро.
Остались ребята и Лузянин с Бирдюком. Я тоже не ушел, хотя выбежал из дому в легком пальто и теперь изрядно продрог на юру. Ребята, набегавшись поначалу, жались теперь к кустам, в затишок. Они затеяли было игру в «поддавки» — толкая друг дружку плечами. Лузянин увидел, что мерзнут ребята, тут же послал их в Городок за торфом.
Торф в Городке режут летом. Бывало, как объявят, что можно выходить на торф, так высыпет в Городок все село: и мужики, и бабы, и ребятишки. Словно престольный праздник в селе. Все веселые, в лучших нарядах, с узлами еды. Дед или отец режут резаком торф; мать, стоя рядом с отцом в яме, принимает кирпичи и выкладывает их на бровку. Мы, подростки, мокрые с ног до головы, оттаскиваем кирпичи на носилках и складываем их вдоль луговины в клетки. Весь Городок, как муравейник, кишит людьми. Все спешат, выказывая друг перед дружкой свою силу и ловкость.
Но вот наступает время обеда. Похлебав квасу, мы, ребята, разбредаемся по Городку. Нас привлекают ямы, где года два назад выбран торф. От паводка и дождей края ям пообвалились, заросли осокой. В этих ямах, наполненных ржавой водой, уйма стоголовиков и лягушек.
Мы ловим стоголовиков и пугаем лягушек. Но это когда нечем другим заняться. Чаще же всего в час, когда отдыхают мужики, мы бегаем к соседям — поглядеть. Ефана затопило водой. Дядя Ефрем открыл рога странного животного… И еще нас волнует: кто сколько клеток поставил?
Каждой семье полагалось строго определенное количество клеток — в зависимости от «едоков». В клетках торф сох все лето, а осенью его возили. Редко у кого клетки оставались на зиму.
Однако в Городке всегда, даже и после того, как вывезен весь торф, поживиться есть чем. Уж на костер-то всегда найти можно!
Оттого и послал ребят Лузянин.
Правда, теперь мужики не режут торф для себя — режет лишь бригада: на школу, на обогрев ферм и колхозного управления. Мало осталось торфа — весь вырезали. К тому же печей русских в домах не стало: хлебы не пекут. «Щитков» в избах наделали. А щитки лучше углем топить. Уголь, понятно, со станции…
Но даже и теперь в Городке уйма сухого торфа. Не прошло и четверти часа, глядь, ребята натаскали целый ворох сухих торфин, наломали будыльев репейника, нарубили веток.
И вот задымил костер.
Кто-то из ребят сбегал домой; принес картошки, соли. Бирдюк разворошил угли, побросал в костер картофель, и все, предвкушая необычный завтрак, уселись в кружок возле жаркого огня.
Лузянин, придвинувшись к костру, подправил хворостиной угли, закрывая получше картофелины.
— Важно, чтобы они пеклись, но не подгорали, — сказал Николай Семенович. Ему жгло руки, и в лицо летели искры, а он только блаженно жмурился и покряхтывал. — Вот шельма! А не хочешь переворачиваться? Ну-к мы тебя сейчас таким манером… — Лузянин взял еще одну хворостину и, захватив картофелину двумя палочками, уложил ее в золе, как надо.
Лицо председателя — обветренное, иссеченное глубокими морщинами — выражало блаженство. Ребята, следуя примеру Николая Семеновича, тоже стали ковыряться палками в костре и покряхтывать, как и он, и щуриться; не столько ради картошки, сколько ради того, чтобы обогреть руки.
Лишь мы с Яковом Никитичем сидели недвижимо и глядели на огонь.
— Ну-ка попробуем: готова ль? — Лузянин выкатил из костра черную от тепла картофелину и, обжигаясь, снял с нее дымящуюся кожуру. — А теперь, Дима, дай сольцы!
Дима подал Николаю Семеновичу газетный кулек с солью. Лузянин окунул картофелину в соль и, разломив ее надвое, стал есть.
— Давно не ел такой… печеной! — вырвалось у него. — Поди, с самого детства…
Съев картофелину, Николай Семенович сказал: «Готово!» — и принялся выкатывать из огня остальные клубни.
— Разбирайте, друзья, пока не остыла! — скомандовал Лузянин.
Все начали хватать дымящиеся, с подпаленными боками картофелины и, дуя на них и обжигаясь, чистить и есть картошку. Наблюдая за ребятами, Лузянин продолжал задумчиво:
— Хотя, в общем-то, у моего поколения не было, как у вас, детства. Ни игрушек, ни учителей. В двенадцать лет я уже батрачил. В четырнадцать остался за отца, ушедшего на империалистическую. И пахал, и сеял. А в восемнадцать лет сам взял в руки трехлинейку и пошел вместе со всеми против Деникина.
— Мне в самом конце пришлось добивать его, Деникина. Под Касторной, — вставил Бирдюк.
— А я вот тут начинал, под Тулой, — продолжал Лузянин. — Прошла война — вступил в продотряд. Днем, как все мужики, пашем, а вечером, бывало, подтянешь потуже ремешок на голодном-то желудке да с Рыкова-то хутора пешком, в Скопин. На диспут по «Капиталу» Маркса. В народном доме — накурено, тесно. Шахтеры, мы, мужики в лаптях, очкастые эсеры, меньшевики в косоворотках… Говоруны — куда там Цицерон! А большевик — какой-нибудь инвалид, отвоевавшийся раньше времени — в лозунгах поднаторел, а грамоте не очень учен. Так они, недобитые эсеры, навалятся на него, как коршуны…