До самой станции — ни оврага, ни ложбинки! Ни разу за всю дорогу не забуксовали колеса. И так удачно: межа вела к самому тупику, где стояли вагоны под зерно. Те шоферы, что в район возили, за день с трудом успели туда-сюда обернуться, а этот солдат за день более пяти ездок сделал.
Вечером он рассказал про новую дорогу своим товарищам, шоферам автороты. Наутро и покатили вдоль клетки машины… И из Хворостянки, и из Бортевого, и из Затворного.
И днем. И ночью.
За неделю-другую, пока возили в заготовку хлеб, накатали машины вдоль клетки ровную, гладкую, как асфальт, дорогу. Вдоль клетки, рядом с Ксюшиными деревцами… Где рядом, а где и по самим кленам и рябинам. Не жалеть же их, если разминуться машинам надо. Не любоваться же ими, если слякотно на дороге.
Так родилась эта новая дорога.
Родилась она в трудное время. Оттого не в радость людям были все ее благодати: и то, что она пряма, как стрела, и то, что гладка, как городской асфальт.
На горе липяговцам, на радость врагам, которых с часу на час ожидали в селе.
Но надо же было случиться такому: дня за два до прихода немцев ударили морозы, и сразу завьюжило, и за одну-другую ночь, пока на станцию никто не ездил, занесло ее, новую дорогу, укрыло снегом, что и от поля не отличишь.
И еще одно обстоятельство спасло ее от поругания.
В самый канун прихода немцев деревенские воротилы, вроде Игната Старобина, развели по домам лошадей с колхозной конюшни. И как завладели они, воротилы, лошадьми, так запрягли их, кто в телегу, кто в сани — и скорей на станцию: помародерничать, поживиться за счет казны. Тайно ночью поехали по старой Осьмеркиной дороге, где меньше глаз доглядывает. Кто уголь, а кто и пианино волокут со станции. Воскресили снова забытую было дорогу.
Немцы, нагрянувшие в Липяги, приняли этот след мародеров за дорогу и, не долго думая, стали пробираться по этому следу дальше, на Скопин.
Немцы спешили: не до расспросов им о дороге. На то небось карты есть. А карты их, немецкие, срисованы были со старых русских трехверсток. А на старых трехверстках как раз она и значилась — забытая всеми Осьмеркина дорога. Врагам было невдомек, отчего она ухабиста и тряска. Они не знали, что еще десять лет назад она распахана Стаханом. Может, немцы и не заметили даже тряски. За спиной у них осталось много российских проселков — их тряской и непролазной грязью не удивишь. К тому же они не пешком шли, как наши солдаты, а на машинах ехали. А моторы у их машин и тягачей мощные, любая дорога им нипочем! Им лишь бы до Москвы дойти! А там, настанет время, фюрер покроет все дороги асфальтом.
«Там, где прошель армия фюрер, там дольжен быть культуришь, асфальт!» — рассуждали немцы.
А старая липяговская дорога слушала похвальбу врагов, да и думала про себя: «Не хвались, едучи на рать, а хвались, едучи с рати».
Так оно и вышло.
Спустя немного времени немцы, разбитые под Скопином, начали отступать. Тут-то и устроила им проводы старая дорога! Славную службу сослужила она в последний свой час.
Отвергнутая и забытая липяговцами, Осьмеркина дорога затаила зло. Не только хваленые вражьи машины все до единой на ней застряли, но немало и самих немцев, мечтавших «культуришь, асфальт» на ней сделать, немало и их нашло последний приют в ее сугробах и рытвинах.
Закоченевшие трупы врагов липяговцы еще по зиме собрали и засыпали в Осьмеркином логу. А черные остовы тягачей и машин еще долго маячили вдоль всей дороги— от переезда до пажи. Так, цепочкой, и стояли они — и у Погорелого, и на увалах Разбойнего лога, и возле вала, за кончановскими огородами.
Дорога будто хвасталась своими немыми трофеями. Дорога как бы напоминала людям, что она жива, что она нужна им.
Но она была не нужна им.
Ранней весной, лишь только настало время пахоты, люди вышли в поле. Они стали пахать и ковырять землю. Был у них тракторишко, собранный из чудом уцелевшего эмтээсовского лома, два-три плуга да соха, снятые с куриных насестов… Бабы и старушки, дети и вернувшиеся с войны инвалиды — все с темна до темна пахали землю сохами и плугами, копали лопатами.
Вспахали они и старую дорогу. Вспахали, исковыряли, словно бы хотели навсегда искоренить из памяти будущего потомства воспоминание о ней. Всю исковыряли — от станционного шлагбаума и до липяговской пажи. Лишь там не могли, где стояли черные остовы немецких машин и тягачей. Обошли, объехали их, оставив вокруг по клочку непаханой земли. За лето эти клочки земли густо заросли полынью да чернобыльником.
Хлеба созрели, их скосили и обмолотили, а полынь да чернобыльник до самой зимы чернели посреди жнивья. Они продолжали чернеть даже и тогда, когда все поля вокруг замело белым снегом. Выйдешь на околицу — и до самого Погорелого виднеются среди белого безмолвья черные островки, как когда-то Тараса Осьмеркина вешки.
Но то были придорожные вешки.
А теперь от островка к островку не пролегало даже и пешеходной тропы.
Так снова умерла ожившая было Осьмеркина дорога.
Но и новая не сразу ожила. Случалось, за целый день ни одна машина по ней не проедет, ни одна повозка не протарахтит. Лишь пробегут по ней утром машинисты и кочегары, оставленные из-за «брони», и потом весь день она пустует. Иногда случится, что и средь дня появится на ней одинокая фигура. Приглядишься: это ковыляет со станции, возвращаясь домой, отвоевавшийся безногий солдат. За спиной — вещмешок, на руках — мозоли от костылей. Идет, идет служивый, остановится, поглядит вдаль, на чернеющие ракиты родных Липягов, потом бросит взгляд на дорогу. Пряма она и не длинна будто. А как долго еще ковылять солдату по ней!
Рядом с дорогой — Ксюшины рябины и клены. Мало уцелело их; да и те, что уцелели, чем-то сродни солдату: молодые побеги их пообломало колесами, вдавило в землю. Нагнется солдат, выпростает из-под земли еще живой побег с зеленой почкой, поглядит на него и проговорит с улыбкой, обращаясь к нему, как к соседу по госпитальной койке:
— Ну, приятель, чего нос повесил? Не горюй. Главное, живы!
Скажет — и поковыляет дальше.
Где-нибудь на полдороге догонит солдата велосипедист: все тот же забронированный машинист или девка-стрелочница.
— Здравствуй, Яков Савельич! — окрикнет велосипедист, узнав в солдате Яшу Огородника.
Если это машинист, то он спрыгнет с велосипеда; и они постоят с Яшей, покурят, и солдат спросит про семью, про тех, кто вернулся домой, а кто не вернулся… Л если девка, то она окрикнет и еще проворнее закрутит педали, чтоб поскорее Дарье про возвращение мужа сказать…
И вот, остановившись на валу, у самого кладбища, увидит солдат бегущих ему навстречу жену и ребят, оповещенных соседкой-стрелочницей. Скорее всего одних ребят, так как жена в поле, на работе. Вдохнет солдат полной грудью, сердце заколотится, а руки, в которых костыли зажаты, вдруг ослабнут. И глаза вдруг застелет невесть откуда выплывший туман…
Я-то знаю, откуда он, этот туман.
Я сам, как и этот солдат, протопал Ксюшиной полосой в сорок третьем году.
Только с той разницей, что солдат возвращался весной, а я — осенью. А осенью наши деревенские проселки оживают. Как наступит осень — так и повезли зерно на станцию. В ведро и в дождь, днем и ночью. На телегах, на грузовиках, на тракторных прицепах…
Дорога, словно живая: она льнется к резиновым колесам грузовиков, она прогибает свою спину под тяжестью тракторных прицепов, и послушаешь ее, она словно шепчет про себя: ве-зи, ве-зи-и…
Иногда на ухабе из кузова машины выплеснется на дорогу щепотка ржи; дорога тут же укроет зерна землицей, пылью — и лишь упадут на нее капли дождя, вся она покроется густыми зелеными шапками. Тогда по этим зеленым, мшистым шапкам вози хоть до самого снега — и гуда колесного не услышишь….