И возят до самого снега, а то и по снегу, если осень дождливая.
И уж сколько лет так-то! На станцию едут груженые машины, а со станции — пустые.
Осенью на станцию везут хлеб, а весной, когда начинается строительный сезон, туда же громыхают липяговские избенки.
Громыхают, конечно, не избенки, а машины с прицепами. Но на них, на машинах, пыльные, изъеденные червоточиной бревна с остатками потемневшей пакли в пазах — венцы изб. Бревна увязаны веревками. На боках их поблескивают пометки, сделанные масляной краской, «Ю-8»… «В-7»… Пометки эти означают: южная сторона, восьмой венец; восточная сторона, седьмой венец…
Венцы. Почерневшие от времени потолочины. Матицы со вбитыми в них костылями, на которых висели люльки. Наличники с хваленой, воспетой поэтами, дедовской резьбой… Все это не спеша, осторожно (не дай бог — не довезешь, поломаешь!), все это катится по дороге на станцию. В кузовах машин, поверх увязанных веревками венцов и потолочин сидят люди. Бывшие крестьяне, колхозники, а теперь — кочегары, стрелочники, телефонисты и токари…
Ветер дует им в спину.
Люди сидят, прислонившись спиной к шоферской кабинке, и с грустью глядят на уплывающие вдаль Липяги. Вот в последний раз блеснула на солнце крыша школы, где они учились. Вот порядок, где стояла их изба… Как-то голо стало, непривычно в этом месте улицы. Отчего бы так? A-а, там росли их ракиты…
Но вот и щербинка, где стояла их изба, где росли их ракиты, скрылась из виду.
Остались видны лишь купы мрачных кладбищенских вязов.
«Прощайте, Липяги!» — думает каждый из сидящих в кузове автомашины.
Прощайте, Липяги. Прощай, дорога.
Отныне кочегар или стрелочник этот не будет каждый день ходить или ездить на велосипеде «туда» да «сюда». Он навсегда едет «туда», на станцию. А «сюда», в Липяги, он будет ходить теперь изредка, по праздникам: навестить родственников.
Сюда, когда этот стрелочник отслужит свой срок на земле, его принесут на руках. Принесут непременно, ибо на станции нет своего кладбища…
Что ни весна, то десяток изб с липяговских порядков словно ветром сдувало в те годы. Настал день — и наша, андреевская, изба также покатилась на станцию.
Сыпалась на новую дорогу желтая червоточина из ветхих дедовских венцов. И выступали слезы на глазах тех, кто сидел поверх венцов в кузовах машин. Но дорога была равнодушна к минутным людским слабостям. Гладкая, наезженная до блеска, она равнодушно убегала из-под колес грузовика, с каждым мигом отдаляя родные Липяги. Дорога не прогибалась под тяжестью прицепов, чай, не тяжелы изъеденные червоточиной венцы изб; она не подбадривала шоферов: «вези, вези…» Лишь шелестели вслед бегущим машинам нежные майские листья Ксюшиных рябин и кленов, чудом уцелевших вдоль обочины.
Вдавленные в землю колесами машин и телег, молодые побеги не сдались, не погибли. Ничего, что они остались на долгие годы без присмотра: под защитой травы они год от года все глубже пускали свои корни в землю, все выше к солнцу поднимали свои зеленые кроны.
Хоть и не заметно для глаз людских, но Ксюшины рябинки росли и жили.
Так же незаметно росла и сама Ксюша. Отец вернулся домой без ноги. Два старших брата — на фронте. Мать стара и слаба. На одну нее, Ксюшу, только и надежда. С тринадцати лет она вместе со всеми соседскими бабами в колхоз по бригадирскому наряду ходила.
Окончив школу, Ксюша не ушла из села, осталась в колхозе. Когда-то, при Чугунке, отец ее, Яков Савельевич, колдовал на общественном огороде. Оттого и прозвали его Огородником. Теперь на место отца заступила Ксюша. Видать, от отца секреты она переняла. И морковь и капусту Ксюша выращивала отменную.
Ей исполнилось девятнадцать лет, когда великий план преобразования всей природы вышел. Алексей Иванович Щеглов мобилизовал ее с огорода на внедрение этого плана.
Тут-то Ксюша вовсю развернулась! Еще с большим рвением, чем десять лет назад, перед войной. И опять начала она с клетки. Пропахала она полоску вдоль дороги, подсадила березок-пятилеток, ясеней. Потом по указанию Щегла Ксюша со своим звеном посадила лес на границах всех клеток — и вдоль Кочек, и в Яснóвом, и у Подвысокого…
В ту пору про Ксюшу даже в газетах писали, в журналах портреты ее печатали. Молодежи, понятно, в колхозе мало, а Ксюша — девушка видная из себя: и статью она удалась, и глаза у нее большие, и брови черные… Как ни объявится какой корреспондент в Липягах, так сразу его к Ксюше. Лишь увидит ее фотограф — вмиг у него душа возгорается. И то: не какая-нибудь «закоренелая» вроде Груни или нашей Марьи, а красавица писаная! Так и светится вся изнутри. Мало того, что она внутри вся светилась, ее снаружи еще электричеством подсвечивали. Снимет Ксюшу фотограф на фоне крохотных ее рябин; подпись тут же — про нашу новую ясную дорогу… Красота — да и только!
Но не одной лишь красотой славна была Ксюша: она и за работу свою радетельна была на редкость. Случалось, заедет тракторист ненароком на лесную полреку. Ну и помнет десяток-другой деревцев. Так Ксюша тракториста этого собственноручно задушить готова. Налетит на него, ругается почем зря. Не раз колотила.
Рассказывают такой случай.
За Луняевкой, где некогда стоял межовский ветряк, сеяли как-то яровую пшеницу. Трактористом на агрегате был Егор Осьмеркин, внук Алены. Егор только что демобилизовался из армии и не знал, видать, что вдоль каждой клетки лесные полосы посажены. А может, и знал, да понадеялся на «авось». Посеял Егор одну клетку, стал переезжать на другую. Стал переезжать — и, не выезжая на дорогу, потащил сеялки поперек Ксюшиных посадок.
Только он проехал, откуда ни возьмись Ксюша со своими подругами. Увидала она след от гусениц и сеялочных колес и бегом к агрегату. Егор Осьмеркин как ни в чем не бывало помогал бабам засыпать семена в короба сеялок.
— Эй ты, герой! — окрикнула его Ксюша, стоя посреди изувеченной им полосы: — А ну, иди-ка сюда!
Егор понял, в чем дело, но не подал виду, вздумал отшутиться. Подойдя к девушке, он подбоченился, отставил в сторону ногу и запел:
Но Ксюша не дала ему докончить припевку.
— Вахлак! Чужого труда тебе не жалко! — Она бросилась на Егора и давай мутузить его.
Егорка в деда пошел, в Тараса Осьмеркина: и рослый, и плечистый, и статью, и силой удался, а сноровки не достает. Ксюша как есть до плеча ему, а поди-ка ты: дотянулась, сняла с него промасленную пилотку — и все пилоткой его по лицу и по спине…
Едва оттащили ее подоспевшие бабы.
Такая уж была Ксюша горячая.
И вот представьте себе состояние Ксюши, когда вдруг по Липягам пошли слухи о том, что от лесных полос вред один. Что будто и земли-то под ними много занято, и пользы от них никакой. Хлеба нехватка, кукурузу сеять негде, а они лес разводят…
Вслед за этими слухами пошли другие: и борщевские мужики распахали лесные полосы, и затворненские…
Ксюшу — с леса опять звеньевой в огородную бригаду. Но посадок ее пока не трогали. Пока жив был Алексей Иванович… А как умер Щегол, так в ту же осень Чеколдеев, ходивший у нас тогда в председателях, распорядился, чтобы при подъеме зяби перепахали все лесные полосы.
Ксюша узнала про распоряженье председателя — в тот же день в район, с жалобой. В районе сказали, что Чеколдеев прав.
В один день все многолетние ее труды пошли под лемех. И в Денежном, и в дальнем Ясновом, и в Кочках — повсюду распахали лесные полосы. А заодно с ними пошла насмарку и агрономова «десятиполка»…
Ксюша ходила сама не своя.
Однажды прибегает она ко мне вся в слезах.