Тем временем на поляне вырастают горы собранных листьев. Пора набивать дерюжки.
Мать и бабка растягивают дерюжку на луговине; дед берет ее за края и, навалившись на кучу, толкает непослушные листья в огромное чрево мешка. Мы мельтешим в ногах у деда — помогаем.
Наматрасник кое-как заполнен. Теперь надо набить его как следует. Мешище ставят на попа; края горловины, куда бросают лист, напрочь привязывают к сучьям дуба. Дед берет меня под мышки и, приподняв высоко над землей, бросает в мешок. Я должен утаптывать лист.
Когда мы набьем три-четыре дерюжки, дед зовет Ефана и еще кое-кого из мужиков. Те приходят, кладут ваги одним концом на землю, другим — на телегу и по ним вкатывают на повозку тугие, звонкие, словно кожа на барабане, ряднушки. Мешища громоздят друг на друга — два внизу, два — вверху. Воз увязывают веревками. Когда все готово, дед идет помогать соседям.
Возвращается, вожжи в руки — и:
— Но, милая!
Кобылка рванула и весело пошагала вдоль опушки. Глядишь, через минуту и Ефан тронулся.
И вот одна за другой из лесу, поскрипывая, выезжают тяжело нагруженные повозки. На каждой из них важно покоятся туго набитые ряднины. Издали, на сером фоне осеннего неба, они похожи на огромные гондолы аэростатов.
Дед уехал. Однако он скоро вернется, и тогда опять мне предстоит лезть в ряднушку и утаптывать лист. Но пока, без деда, можно сбегать к соседским ребятам, побродить по лесу, поозорничать.
Хорошо в лесу поздней осенью!
Под дубами, возле которых убран лист, можно отыскать уцелевший гриб-боровик, не замеченный никем до тебя. Можно найти гнездо птицы в расщелине гнилого пня…
Бродишь по лесу, по чисто выскобленной граблями траве, — и грустно тебе, и радостно. Звонко и гулко в лесу, как в хорошо прибранной к празднику избе.
С листом в этих огромных дерюжках в село всегда привозится какая-нибудь живность: лесные желтые муравьи, мыши, ежи.
Однажды был такой случай.
Весной — не то в марте, не то в апреле — бабка пошла на погреб, за картошкой. Вдруг бежит оттуда — без кошелки, крестится и кричит чего-то. Мать подумала: не пожар ли? Дед уж полушубок надел, за шапкой потянулся, чтоб на пожар бежать, а тут бабка вбегает в избу.
— Нечистый у нас на погребе! Открыла дверь, а он по всему погребу катает лист. Из одного угла в другой… О господи!
Пошел дед на погреб — глядь, через минуту возвращается с бабкиной кошелкой.
— А ну, Андрейка, идь сюды!
Я неуверенно подошел. Вижу: в корзинке полно дубовых листьев, и они все живут, шевелятся. Дед как двинет ногой кошелку — она упала, и из нее на пол выкатилось полдюжины серых, все в иголках, шариков. На каждой иголочке по нескольку листьев насажено. Сначала шарики замерли на месте, но видя, что их никто не беспокоит, снова зашевелились, шурша листьями.
Услышала шорох кошка — прыг! — с печи на пол. Подошла, пошевелила усами, нацелилась лапой на самый большой комочек и — ра-аз! — лапой-то по иголкам! Ежиха как зашипит на нее! Кошка — хвост трубой — и обратно на печь.
— A-а, обожглась! — Дед хохочет до слез.
Воспользовавшись минутным замешательством, ежиха вытянула черненькую мордочку и юрк — в подпечье. Маленькие ежата — за ней следом…
С тех пор не было на нашей усадьбе строения, где бы не водились ежики. Стали ригу ломать — они в риге; баню перебирать — они в бане; и во дворе жили ежи, и в подпечье, и на погребе.
«Бедные ежики! — думал я. — Куда же вы попрячетесь теперь, когда и избу разломают, и погреб, и двор, и баню?..»
— Мама, вон, возьми, нашлась твоя кудель-то! — сказал, посмеиваясь, Степаха и указал на кучу тряпья, валявшуюся у ракиты.
— Брось смеяться-то! — в сердцах отозвалась мать.
— Я не смеюсь… Не веришь? Погляди!
Мать нагнулась — да, она самая. Кудель эта, моток чесаной шерсти вместе с гребенкой и веретеном, пропала лет двадцать назад, еще до войны. Помню, когда ее искали, перевернули кверху дном все, что было в избе и в мазанке. А теперь она вдруг нашлась. Завалилась на чердаке среди дубовых листьев. Бабушка небось сунула, да и позабыла.
— Нашлась-таки!.. — Мать тронула моток. Из-под ее рук взметнулся фонтан пыли. Закашлявшись, она было отступила, но тут же вновь нагнулась, схватила гребенку и веретено и, взяв их под мышку, пошла к мазанке.
В воздухе носилась пыль и пахло гарью.
Митяй и Степаха сгребали в кучу солому. Я взял вилы и принялся им помогать. Но недолго мне пришлось орудовать вилами: вскоре меня позвали наверх. Приступали к разборке потолка, требовался помощник. Федор надеялся, что кое-какие доски пригодятся. Действовал он очень осторожно. Начали с угла над печью. Федор ломом приподнял край потолочины, а я, опустившись на колени, схватил конец доски руками и выпростал ее из паза. Потолочина была изрядно тронута жучком, но казалась довольно крепкой. За четверть часа мы вынули не менее десятка потолочин.
Открылась печь, вернее, та часть ее, которую у нас называют задоргой. Это верхний угол русской печи. С краю его березовый, обшарпанный до блеска кругляк. За этот кругляк мы, дети, цеплялись руками, когда надо было взобраться на печь. В праздники, уткнувшись в него подбородком, мы наблюдали из своей засады за гостями.
Зимой на задорге любил сиживать дед. Зимой мужику дел поменьше, чем летом. После ужина, нахлебавшись кислых щей, покряхтывая, дед заберется на печь, сядет на задоргу, свесит ноги, обутые в лапти, достанет кисет, не спеша свернет козью ножку и пускает себе в бороду колечки дыма.
Мне почему-то особенно памятна зима 1929/30 года. Зазимок наступил рано, только что проводили отца. И вдруг в семье началось непонятное беспокойство. За столом только и разговоров про какую-то «коммунию». Каждый вечер на селе сход. На собрания ходит один дед. Бабы до полуночи ждут его. Лампа под потолком пригашена. Мать штопает наши дырявые варежки, бабушка, лежа на печи, вздыхает.
Мне все хорошо видно. Мы со старшим братом спим на конике: это как войдешь в избу, сразу налево. Прилавок широк, но все же вдвоем нам спать тесно. Мать на ночь отодвигает стол и приставляет к конику скамью. Потом кладет матрац, набитый соломой, покрывает его самотканой рядновой подстилкой; такой же ряднинкой мы и укрыты. Рядно греет плохо. На ночь дед набрасывает на нас свой чиненый-перечиненный овчинный полушубок. Но зимой и под полушубком холодно.
Однако на конике спать лучше, чем на полатях, где спят Иван и Митя. На полатях, настланных под самым потолком, тесно, там повернуться нельзя. И душно на полатях— столько людей спит в избе! Да к тому же в заднем углу у печки привязаны телок, две-три овцы с ягнятами.
На полатях тесно и душно, но главное — оттуда не видно, что делается в избе. Свесишь голову, чтобы посмотреть, — на тебя сразу же зашикают со всех сторон: спи, мол, чего надо? А на конике красота! На конике можно укрыться по плечи дерюжным одеялом, уткнуться носом в плечо брата и, сделав вид, что спишь, преспокойно наблюдать за всем происходящим.
Уж начинает одолевать дрема, и вдруг слышишь: в сенцах ударилась щеколда. Вернулся с собрания дед. Вот он высморкался, постучал ногой об ногу, стряхивая снег со смерзшихся на морозе лаптей, и вместе с облаком белого пара вошел в избу. Крякнув, дед содрал с бороды сосульки, распоясал путо, служившее ремнем, бросил полушубок нам на постель.
Мать оставила штопку, засуетилась. Бабка, покряхтывая, слезла с печки, загромыхала ухватами. Дед ушел еще до ужина, сейчас он садится за стол. Мать устроилась сбоку стола напротив. Она выжидательно смотрит на деда, не решаясь начать разговор первой. Покончив со щами, дед вылизывает ложку и лезет в карман за кисетом.
— Ну что порешили, батя?
— Еще трое записались, — говорит дед, заворачивая самокрутку, — Авданя, Кузьма, попов работник, и Таня Виляла. А заодно и председателя выбрали.
— Кого ж?
— Из Побединки с рудника привезли. Чугунов по фамилии.
— А Ефрем был?