Выбрать главу

— Хушь в Тмутараканию, — говорит, — поезжай, а чтоб семена в колхоз сдала!

Думала я, думала — куда податься! И надумала я в Данков поехать. Край тот, по Дону, хлебный. Немец там, по слухам, не был. Вот перетрясла я сундуки, собрала поневы да кички залежалые, да и говорю бабам: кто, бабы, со мной, за компанию, значит?

3

Мать замолкла; оторвала взгляд от рукоделия. Теперь мне хорошо видно ее лицо. Оно у нее такое же морщинистое, как и руки. Особенно много морщин возле губ и глаз. Это потому, что, рассказывая, она ульи бается. Мать всегда становится веселой, оживляется, когда рассказывает. И глаза светятся, и вся она молодеет, и речь становится плавной, напевной, словно читает молитву.

Нина отставляет стопку ученических тетрадей: проверю, мол, в другой раз!

Мы сидим и слушаем.

Мать рассказывает, как стежки шьет: не спеша, подгоняя слово к слову:

— Уговорились втроем ехать: подговорила я еще Таню Вилялу и Дарьюшку, Кузи-покойника бабу. И они тоже собрали кое-какое барахлишко. Лепешек я себе в дорогу испекла, картошки чугунок сварила. Настало время идтить в правление, лошадь просить. В правление мы Таню Вилялу командировали. Она — солдатка, к тому же и язычок у нее подвешен не так, как у нас с Дарьюшкой. Она любого заговорит. Ну, пошла. Отец наш в председателях-то тогда ходил. Таню уважал он — закоренелая: кого ж более уважать, как не ее? Заговорила Таня про лошадь, что в Данков надумала с бабами съездить. Василий Андреич сидит за столом, слушает, затылок себе чешет. И то — зачешешь! С лошадьми-то оно как в войну было? Началась эта планида — сразу же лучших лошадей для армии забрали: все равно как мужиков. Остались хромой, косой да старый. Потом немцы пришли — и из этих хромых да старых поотбирали для своего обозу. Так что с лошадьми оно, конечно, туго. Начал отец в уме всех лошадей перебирать — каждой на целую неделю работа наперед заказана. Считал, считал— выходило, что один только Ефремкин мерин без делов остался.

— Вот так, — говорит, — если хотите ехать, берите Ефремкина мерина — да и с богом. Другой лошади свободной нет.

Говорит, а сам, как Таня рассказывала, ухмыляется себе в усы да со счетоводом перемаргивается: мол, берите, запрягайте — не жалко такого добра.

— Ты Ефремкина-то мерина помнишь? — спросила мать, оторвавшись от рукоделия, глянула на меня поверх очков.

— Конечно, помню! — сказал я и заулыбался.

Мне ли не помнить Ефремкина мерина? Ефремка Набоков, по прозвищу Воевода, жил на самом краю нашего порядка. Избенка у него была плохонькая. Жил он бедно. Ребят много, а жена — больная: контузило ее во время грозы.

Летом и осенью Ефремка ковырялся на пашне, а зимой уходил в отход — плотничал. Но случалось, что никто в ближних селах не желал рубить срубы. Тогда дядя Ефрем и зимой оставался дома. Это было счастье для нас, ребят. По вечерам малыши со всего порядка собирались к дяде Ефрему. Набьются, бывало, — яблоку упасть негде. Сядет Ефремка к щитку, откроет дверку — лицо, усы, узловатые руки отсвечивают медью, словно бока церковного колокола.

— Ну, орлы, о чем вам нынче рассказать?

— Про турок! — просит мой старший брат Федор.

— Про Чапая! Про Чапая! — в один голос кричали мы с Костей.

В каких только войнах не участвовал дядя Ефрем! Потому-то и прозвали его Воеводой. Он был при Порт-Артуре в японскую; в мировую воевал против турок и плавал в Пинских болотах.

У него есть даже золотые кресты за войну. Целых три креста. И в каждый вдета черная с желтым лента. Кресты хранятся за божницей в железной коробке из-под леденцов. Но дядя Ефрем не любит хвастаться крестами. Зато каждый из нас держал в руках большие серебряные часы, на крышке которых была выгравирована надпись: «Ефрему Набокову. За храбрость. Комдив 25 Чапаев».

Долгими зимними вечерами дядя Ефрем рассказывал нам про штыковые атаки, про ночные вылазки. Он весь отдается воспоминаниям. Печка давно прогорела, уже поздно, а мы все сидим и слушаем. Наконец дядя Ефрем поднимется с чурбака, вздохнет; достав из кармана гимнастерки те самые чапаевские часы, скажет строго:

— У-у, друзья мои, двенадцатый час! А ну, марш по домам!

Но, наслушавшись его рассказов про турок, про коварных лазутчиков, про то, как хрипят проткнутые штыком люди, мы боимся выйти в темные сенцы. Столпившись у. порога, ребята переминаются с ноги на ногу. «Пошли, что ль!» — подбадриваем мы друг друга.

Дядя Ефрем замечает нашу нерешительность.

— Так и быть, — говорит он, — пойдемте, герои, я провожу вас.

Мы выходим на улицу и, то и дело оглядываясь, бежим домой. Дядя Ефрем стоит у завалинки; ветер раздувает искры от самокрутки, которую он курит.

Хозяйствовать дядя Ефрем не любил. Ни овец он не водил, ни кур. Был у Ефремки только один мерин. Пегий, большебрюхий — он и в ту пору был стар. Отличался пегий на редкость норовистым характером и упрямством.

Помню, как-то загорелась изба на соседней улице. Тогда, в годы нэпа, был у нас заведен такой порядок: кто первым прискачет на пожар с бочкой — тому премия. Каждому мужику хотелось получить ее. Услышав набат, дядя Ефрем запряг мерина в лагун и:

— Но, пегий!

Мерин не тронулся с места; мало того — он даже не пошевелил ушами.

— Но! Но! — заорал Ефрем и что было сил стал бить лошадь. Мерин брыкался, но сдвинуться с места не хотел.

Тогда, выругавшись, дядя Ефрем распряг лошадь, захватил ручищами оглобли и сам поволок лагун.

Он первым приехал с бочкой к месту пожара и получил премию…

А мать еще спрашивает — помню ли я Ефремкина мерина?! Кто же в Липягах не знает его?

4

— Выходит, помнишь! — мать тоже заулыбалась. — А мне-то казалось, что ты в ту пору был совсем маленький. Да-а… Раз помнишь, тогда знаешь, что это за лошадь такая. Разве могли мы, бабенки, справиться с нею? Да еще в такую вьюжную погоду! Но что ж поделаешь! Других и вправду не было. Договорились мы ехать в пятницу, чуть свет, чтобы поспеть в Данков к воскресному базару. Пришли, значится, на конюшню, запрягли. В войну бабы всему научились. Возьми хоть ту же Таню Вилялу — она в любом деле любого мужика за пояс заткнет: косить ли, молотить ли. Супонь затянет — палец не подсунешь; где надо, и матом выругается, как это я где-то читала, боцман позавидует. С ней хоть на край света ехать можно. Дарьюшка — слабая, больная. Ее устроили на шмутки, в головку саней. Таня — за ездового у нас, а я вроде бы ее ашиштент: вышла, значит, вперед, взяла мерина под уздцы, тяну его на себя и понукаю:

— Но! Но!

Мерин будто проснулся. Открыл глаза — видит: бабенки. И так ему, знать, жалко нас стало! Поводил-поводил боками и… пошел. Пошел, сразу пошел. Ей-богу! Да еще таким веселым шагом — как молодой! Я впереди него бегу, еле успеваю. Потом вижу: копытами он по ногам моим задевать начал. Бросила уздечку и в сани. Жалко, что рань такая, все спят. А то хоть песню запевай, — до того весело на душе стало. Проехали Большой порядок, Луняевку. Солнце только выглянуло, а мы уже за селом. За Вылетовкой, на юру, ветряк стоял. Не усмотрела Таня — мерин с дороги-то свернул да к этому самому ветряку. Приткнулся к стене и встал. Мы так, мы этак. А он закрыл глаза и на уговоры наши, на побои наши — ноль внимания. Бились, бились — час, а то и более прокрутились, — ни в какую! Потом догадались, чего он уперся. На нем с мельницы на ферму отрубя возили. Видно, перепадало ему. Отрубей-то где ж мы ему возьмем?! Дали сена. Пожевал, пожевал — глядь, пошел. Думал, что на ферму, значит. А там ему, видать, тоже от коров урывали. Голодно ведь скотине было, а лошадям и подавно: с тех пор как появились тракторы, их и за скотину не почитали. От коров хоть за удой в районе спрашивают. А лошадей-то, почитай, и теперь в колхозе кормят кое-как. А тогда, в войну-то, и подавно…