Выбрать главу

— Старье — зипуны собираю! Урюк есть! Краски есть!

Мать не на каждый такой окрик выходила. Она брала краску всегда у одного и того же старьевщика. Он уверял, что у него краска настоящая, индийская'. И вправду, покрасит мать мотки шерсти — они словно радуги цвет: ниточка к ниточке, играют, переливаются на солнце.

У нас в Липягах поневы ткали в большую клетку. Клетки черные, синие, белые. А меж ними полосы поуже — где красные, где белые. Шьют их из целого полотнища, свободным покроем. Низ отделывается разноцветной тесьмой. Чем богаче баба, тем понева у нее шире. А чтоб самотканая юбка понадежнее держалась на талии, продевают пояс. Пояса тоже разные бывают. У той поневы, что каждый день носится, пояс простой, из тесьмы. А что по праздникам надевается, у той пояс с разным орнаментом на маленьких дощечках соткан. На концах его — бахрома, бисером разноцветным отделанная.

Нарядится молодайка, да еще если к тому же и сама хороша, — загляденье, да и только!

Представляю, как залюбовался сандыревец матери-ной-то работой.

У них, в Сандырях, как вообще в тех придонских селах, бабы не носили понев. У них шушки носили.

Шушки — или шушун — платье такое, когда кофта и юбка вместе шьются, из одного полотнища. Грубые, тяжелые. На Дону шушуны носили белые, с узкой красной каемочкой по низу подола. Так как шушки были очень марки, а часто стирать такую робу трудно, то бабы подвязывали фартук. Фартуки у сандыревских баб были красивые, отшитые петухами и цветочками.

Но наши поневы все же, пожалуй, живописнее.

— Да, — продолжала мать. — Смотрит он поневы мои, хвалит. А тут мимо мужчина какой-то проходил. Молодой, в шинели — видать, фронтовик. Сандыревец этот останавливает молодого-то и говорит ему:

— Ты погляди, парторг, какая красота! A-а? Вот бабы липяговские везут в Данков, на базар…

Рассказал ему все про нас, а потом добавляет:

— Может, возьмем для самодеятельности? А то как ехать хору на смотр или с концертом на шахты, так и бегают девчата по старухам: нет ли кичек да нет ли шушек?

Тот, который в шинели-то, посмотрел-посмотрел — и:

— Что ж, — говорит, — раз председателю нравится, можно и взять.

И как решили они у нас купить, так быстро все справили. Повели тут нас в правление — квиток нам выписали. А по этому квитку нам на складе и картошки, и муки дали. То-то было радости!..

От благодарности к добрым людям у меня сердце за-колотилось.

«Ишь, бестия!» — сказал сандыревец, подходя к красавцу-коню.

Мы сели в санки. Лошадь взмахнула гривой — и..

— И я проснулась, — продолжала мать, помолчав. — Дряхлый наш мерин стоял у скирда, в затишке, и, уткнувшись мордой в солому, жевал ее, озабоченно, по-деловому… Светло уже. Татьяна с вожжами в руках, уткнувшись головой в узлы, спит. Дарьюшка — та даже всхрапывает — настолько истомилась.

В эту минуту в коридоре послышалось шуршание халата Елены Дмитриевны.

— Светлана! Ты что будешь есть на ужин — котлеты с картошкой или макароны?

— Как хочешь, мама!

— Давай котлеты доедим.

Елена Дмитриевна появилась на кухне и загромыхала керосинкой. Значит, кончилась передача по телевизору. Значит, поздно уже, пора и нам на покой.

СЕРЕЖА-КОРОБОЧНИК

1

В прихожей сидел старик. Он сидел в уголке, под зеркалом, а у самой двери, где Елена Дмитриевна приделала полочку для щеток, стоял его посох — можжевеловая сучковатая полка с загогулиной на конце. Рядом с посохом, на полу, лежал заплечный мешок — тощий, почти совсем пустой.

Старик вертел в руках треух.

Мать стояла напротив, прислонившись к стенке, и скорбно смотрела на деда.

Мой приход, видимо, прервал на время их разговор.

— Так и ходишь, дедушка? — сокрушалась мать.

— Так и хожу, ягодка… — отвечал дед.

«Неужели нищий?» — удивленно подумал я, с нескрываемым интересом разглядывая старика: давненько не видал я в Липягах побирушек.

Был он щупл собой — низкий, сутуловатый; голова маленькая, белая; реденькая, курчавая бородка торчала в разные стороны. Судя по одежде, старик был опрятный. Глядя на него, не скажешь, что он нищий, заброшенный. На нем была защитного цвета куртка с петельками для поясного ремня, какие носят артиллеристы и саперы; шаровары диагоналевые, в полоску; на ногах — катанки с самодельными, из автокамер, галошами.

— Мама, ты угостила бы дедушку чаем, — сказал я.

— Предлагала — да он ни в какую!

Старик перестал вертеть в руках шапку, поглядел на меня серыми живыми глазами.

— Я ить, сынок, не нищай! — сказал он. — Я — колхозник! В жисть ни разу не просил, не побирался. А ить всяко оно приходилось. Полсела, бывало, в кусочки ходили, а я — нет. Я ить знаю, как он ныне, хлебушек-то, достается! Все его, батюшку, из магазина несут. А денег просить… их тоже у мужиков не густо…

— Чей же ты будешь? — спросил я.

— А жерновской.

— И сколько же тебе лет, дедушка?

— Ась?

— Лет сколько, говорю?

— А кто ж их считал, сынок? В японскую, когда призыв был, двадцать пять будто б было. А теперича и счет потерял.

— Что ж сыновья, живы?

— Нетути никого. Всех пережил.

— Чем же кормишься: пенсию получаешь?

— Ить а как же! Оно понятно: положили мне трудодни. Трудодней этих у меня много — и пензионные, и сам еще работаю. Только они какие наши трудодни? Вот все одно как сумка эта, — он кивнул на мешок, — придет осень, заглянешь в них, а они — пустые…

— И куда ж ты ходил в этакую стужу? — спросила мать.

— Когда?

— Ну теперича?

— Теперича в Лебедянь ходил. По личному, можно сказать, вопросу. А в старину, когда помоложе был, все по обчественным делам ходил. Один бог знаить, куда меня ноги носили! Окружной ходил, на церковь деньги собирал… Придешь, бывало, к купчишке, он тебя поколотит сначала, а потом и денег даст. Да-а… На святой реке Иордани был, и в Киеве-городе… И к богу ходил, и к Калинину ходил. А то как же!

— И все пешком?

— Пяшком, пяшком… так-то оно надежней.

— В Лебедянь-то зачем в даль такую ходил? — продолжала расспрашивать мать.

— В Лебедянь-то? Да так, от скуки. Летом-то я скотину стерегу. А зимой лежишь-лежишь на печи — скучно. Начну вспоминать все, как жизнь прожил да людей разных, что встречал. Вот надысь, убей меня, не припомню, как была фамилия нашего командира орудейного, в Порт-Артуре, значит. Ни спать не могу, ни есть. Как же это так, Егорий, командира забыл! Нехорошо. А в Лебедяни батареец один знакомый жил. Ну как бы тебе сказать… вот он поймет, — старик повернулся ко мне. — Мы с ним возля одной пушки в прислугах были. Митрием звать. Дай, думаю, схожу к Митрию, узнаю про командира. Пошел, а он ить, сказывают, прошлой осенью умер. Вот и иду теперича домой, обратно. Иду и думаю: давно в Липягах не был! Дай зайду, мол, погляжу — изменились как. Вижу: дом больно хорош. Вот и зашел, значит. А вышло, дом-то, он казенный.

— Казенный, казенный, — подтвердила мать, вздыхая.

— Это хорошо. Теперича все в казенных живут. — Старик погладил бороду рукой и продолжал: — Еще хотел я узнать, куда девался Сережа, который коробки спичечные собирал? Кажись, ваш был, липяговскай. А давно не видать… Жив ли?

— Нет его, потому и не ходит, — сказала мать.

— Вон как! Что ж, своей смертью?

— Долго рассказывать, дедушка, — тихо отозвалась мать. — На кухню пошли б, чаю попили б… оно и поговорили бы…

— Что ж — и чаю можно! — согласился старик и, шаркая валенками по полу, пошел следом за матерью на кухню.