«Странный дед!» — подумал я.
Один вид его так напомнил мне старые Липяги.
В старину по Липягам шлялась уйма всякого люду. Бывало, как настает день, — так и идут с самого утра: богомолки, нищие, погорельцы, слепые, гадалки, фокусники… Ходили коновалы, бравшиеся «выкладать» хряков и жеребчиков; ходили всякие мастеровые: стекольщики, жестянщики, шерстобиты.
Но, пожалуй, больше всего ходило кусочников. Побирающийся кусочками и нищий — это не одно и то же. Нищий — чаще всего калека. Просить милостыню стало для него своего рода профессией. Поэтому он требователен, назойлив. От него нередко и самогоном попахивает, ибо, набрав кусочков, он не прочь продать их.
Мужик-кусочник — это пахарь, временно попавший в беду. Или лошадь у него околела и он не обработал надела, или градом рожь выбило. Некуда податься, и мужик шьет рядновый мешок, надевает его и идет с ним по соседним селам — собирать кусочки на пропитание.
Бабушка наша добрый была человек — она не разбиралась в таких тонкостях. Для нее что кусочник, что нищий — одна цена. Услышит она от двери: «Подайте Христа ради!» — тут же берет в руки ковригу хлеба, — ра-а-з! — ножом кусок от него и подает. Подает, хотя бы это была последняя коврига.
Мать — не чета бабке! Мать сначала оглядит просящего милостыню, прикидывая: что это за человек? Впервой ли он пришел или часто она видит его в избе? Видит, мужик робеет, не поднаторел еще вымаливать: не крестится по четверти часа, не плачется, а, войдя, говорит попросту: «Подай, хозяюшка, пострадавшим от градобития!» Такому мать всегда подавала, коли было что. А нищему, который и зимой и летом пороги в избе обивает, бросит коротко: «Бог милостив… У самих нет»… И сколько бы тот ни молился, стараясь разжалобить мать, все напрасно! Когда дверь за ним закроется, мать пояснит: «Просит, а от самого самогонкой несет за версту. Людей только во грех вводит…» Или: «Повадился ходить — на неделе второй раз явился. Тот раз пришел и: «Не купите ли кусочков?»
Не любила мать попрошаек-профессионалов, зато все готова была отдать погорельцам.
Я вообще замечал, что у каждого в пашей семье были любимчики среди этой пестрой толпы шатающихся по деревням.
Дед, например, примечал мастеровых, но терпеть не мог цыганок и всяких иных ворожей и гадалок… Вот шумной оравой ввалятся в избу цыганки. Окружат бабушку со всех сторон, все равно как мухи кусок хлеба с патокой: «Вай, тетушка, погадаем! Счастье надолго… Сыновьям да внукам господь бог жен хороших пошлет…»
Несут всякое, перебивая друг друга, и не слышат, что в избу дед вошел. Вошел; первым делом путо, которым был подпоясан его армячок, развяжет и: «Кхе!» — кашлянет, а сам делает вид, что путо поудобнее складывает, чтоб замахнуться.
Цыганки вмиг притихнут — шуч! — бегом к двери. Будто их и не бывало в избе.
Зато дед не пропустит мимо ни одного мастерового, не потолковав с ним.
Вот появляется в конце улицы ведерник. За спиной у него мотки ржавой жести; в руках — ножницы, укрепленные на подставке.
— Тазы, ведра чинить! Чугуны, самовары лудить! — орет он во все горло.
Дед подзовет его; если это знакомый ему, хороший мастер, они посидят рядком на завалинке, покурят, поговорят о том, о сем — и быть по сему. Дед займется своим делом, мастер пойдет далее, тазы и ведра чинить…
Но случается, ведерник новенький, незнакомый деду. Андрей Максимович ни в каком разе не отпустит его, не испытав на деле: каков он из себя мастер? Справившись, сколько тот берет за починку ведра, поторговавшись, сколь требует приличие, дед выносит из сарая скамью, лом и другой инструмент, которого всегда у такого мастера нехватка. Когда все, наконец, готово, дед вручает ведернику какое-нибудь завалящее ведерко. Тот сгоряча начинает стучать. Громко стучит, споро! Дед стоит напротив, смотрит: не с того начал, паршивец, сразу видно — не мастер! Однако дед и виду не подаст о своих подозрениях. Покуривает самокрутку да пощипывает свою бороду.
Наконец мастеровой кое-как справился с делом. Новое днище вставлено. Дед берет ведерко и не спеша направляется к кадке с водой, стоящей под ракитой. Ведерник не очень охотно идет следом. Настает самый трагический момент. Зачерпнув из бочки воды, дед поднимает ведерко и, прищурившись, глядит в днище. По всему свежему шву то тут, то там бьют тоненькие фонтанчики воды.
— Ну что, мастер?!
«Мастер» смущенно чешет затылок.
— Жесть очень грубая… — говорит он, оправдываясь. — Но это ничего… мы сейчас дыры-то суриком… Есть у меня…
— Я т-те дам сурик! — кричит дед. — Мы и сами мастера суриком-то дыры замазывать! На! — Дед сует ведернику вместо двугривенного, как сторговались, пятак и продолжает строго: — Не сподручен делать — не ходи, не обирай баб. Коль еще раз увижу — штаны сниму да крапивой по этому самому месту! А теперь — вон твоя дорога… — дед укажет за околицу. — Иди!
Мастеровой поспешно сложит свой инструмент — юрк! — мимо мазанок да на проселок.
Дед встанет возле сарая и стоит, пока ведерник не скроется в Морозкином логу…
Дед любил мастеровых, а бабка — богомолок. Когда бабка помоложе была, она сама, по ее рассказам, ходила по «святым» местам. В Киев ходила, в Печерскую лавру, в Загорск. Может, поэтому она была так сердобольна к богомолкам. За пузырек «святой» воды, за крестик, принесенный из какой-либо обители, она, бывало, все готова отдать. Ночевать пускала странников божьих, обмывала их.
Дед смотрел на это равнодушно, мать — с нескрываемой неприязнью.
Богомолки не ходили поодиночке, все чаще — на пару, а то и целой гурьбой. В лаптях, намерзшиеся, давно не мытые, они ходят из избы в избу и просятся на ночлег. Если мать одна дома, она наотрез отказывала:
— Негде! Самим тесно. Вон их сколько, гавриков… — она укажет на нас, ребят.
Но случись тут бабка — та вступится, начинает уговаривать мать. Почуя слабинку, богомолки сидят, выжидают. Мать выйдет куда-нибудь по делу: за водой ли, в погреб, — вернется, а старухи уже на печи лежат, греются.
— Не сердись, Палага, я пустила, — скажет бабка. — Куда ж им, божьим людям, податься?
Мать промолчит, а в душе она «гребовала» ими, богомолками. Таскаются всюду, еще вшей нанесут.
Лишь только утром богомолки выметутся из избы, мать — на печку. Заграбастает все зипуны, подстилки — и на мороз их. Поморозит хорошенько, перестирает, — только уже после этого нас, детей, на печь укладывает.
Не любила мать тех, кто, пользуясь добротой людской, хотел для себя побольше урвать. Зато она готова была отдать последний кусок хлеба погорельцу или пострадавшему от градобития. Не спрашивал я у нее, но думаю, что в старое время, до революции, ей и самой приходилось ходить «в кусочки». Может быть, поэтому она и по сей день любит повторять:
— От сумы да от тюрьмы не отказывайся!..
Мои сегодняшние ученики не помнят ничего этого.
Для них это такая далекая старина! Не видали они на своем веку ни кусочников, ни нищих, ни богомолок, ни проходимцев, объявляющих себя ради куска хлеба мастеровыми.
И я не видел бы всего этого, родившись на десять-двенадцать лет попозже: потому как едва стали на селе колхозы, все ходоки на Руси разом перевелись.
Первыми исчезли кусочники. Артель положила конец обездоленности мужика. Из его жизни исчез «рок».
Мы частенько забываем об этом. А ведь кто живет на селе, тот знает, что и теперь случаются градобития и теперь вымерзает рожь… Однако где они, кусочники? Сколько ни случалось у нас в Липягах таких несчастий, никто из колхозников и не думал браться за суму.
Вымерзла озимь — весной пораньше перепахали клетку да яровым ее засеяли. Ржи поменьше получили, зато проса уродились хороши. Глядишь, и вышли из беды.
Следом за кусочниками мало-помалу исчезли и калеки-нищие, нищие-профессионалы. Каждому — и инвалиду-калеке— дело в артели нашлось. Бывало, вскоре после того, как организовались колхозы, мать, подавая кусок нищему, скажет: