— Из какого же ты села? Али тебя в колхозе не устроили? Шел бы скотину стеречь.
Перестали ходить попрошайки. И погорельцы тоже. Потому — погорел человек, — разве колхоз оставит его в беде? Сообща и избу новую поставят, и скотиной обзавестись помогут.
Богомолки — те раньше погорельцев, поди, пропали. Небось от такого колхозного бригадира, как наш отец, не уйдешь надолго; на базар сбегать некогда, не то что за тридевять земель, в Лавру. Да и этих самых лавр поуменьшилось, — оно и вышло так, что отходили богомолки.
И богомолки, и гадалки… И это не удивительно; удивительно другое — перестали ходить по селам и мастеровые. А если вдуматься в причины — то тоже из-за колхоза. Колхоз перетряхнул весь мужицкий быт. Мужик расторопнее, смышленее стал.
Вот, скажем, ходили в старину пимокаты. До колхоза редкая семья не валяла пим. У кого были овцы, все валяли. И мы тоже. Ну как же в хозяйстве без валенок? На базар ли поехать, навоз ли в поле отвезти зимой., Пимокаты подряжались с хозяйским харчем. Целую неделю, бывало, пьют, едят; стучат всю ночь напролет колотушками по струнам, валяют на колодках пимы…
Кому теперь придет в голову валять валенки на дому? Да и к чему они — валенки? На базар колхозник не ездит; навоз в поле не возит… Ребятам разве? Так куда проще: отнести шерсть в сельпо, а на деньги, вырученные за ее продажу, купить ребятам валенки.
Перестали мужики катать пимы — перестали ходить и пимокаты. То же и со стекольщиками. Почему имел доход стекольщик? Потому что у него одного на всю округу был алмаз. Он, бывало, в руки его мужику не даст ни за что, словно боится, что тот секрет его колдовства разгадает.
Теперь колхозник и без алмаза стекло вставит. Мужик в артели стал универсалом. Летом он пашет, косит, а зимой — строит. Он и плотник, и кровельщик, и стекольщик— на все руки мастер.
Прошел стекольщик раза два по селу — никто не откликнулся на его голос. Глядишь, и он перестал ходить.
Так мало-помалу перестали ходить по Липягам не только кусочники, нищие, погорельцы, но и мастеровые. Перед самой войной уже никто не шлялся.
Только два человека и ходили: Оля по кличке «Граммофон» и Сережа-коробочник.
Оля — немолодая уже баба, неряшливая, горластая — была своего рода липяговским телефоном. Переходя из избы в избу, она разносила по селу всякие новости: когда будет конец света, какой мужик свою бабу побил, что решили на правлении и т. д.
Олю не любили, но побаивались: плохо встретишь, не угостишь, как надобно, — разнесет по всему селу злую небылицу о семье.
Она умерла перед самой войной.
И тогда остался один прошелец: Сережа.
Это был тихий, застенчивый человек, не причинивший за свою жизнь никому зла. Я помню его с самого своего детства. Он всю жизнь ходил по избам и выпрашивал у баб коробки — пустые коробки из-под спичек.
Потому и прозвали его Сережа-коробочник.
Он был «божий человек», юродивый.
Как не бывает человеческого лица без родимого пятнышка, и хлеба без кострички, и колодца без моха и плесени, и неба без облачка, и золота без примеси, так не бывает и русского села без юродивого.
И как никто не знает, откуда эти родинки на лице какой-нибудь красавицы, так никто не ведает, отчего это, по какой причине рождаются на свет божий люди, подобные Сереже-коробочнику.
Сережа был третьим сыном в семье богатого мужика Михайлы Калистратова. Он был на редкость красивым ребенком — голубоглазым, смышленым, и мать — жена Михайлы, Домна, — очень любила его. Любила сиживать с ним на завалинке. Сядет под вечер, посадит его к себе на колени и расчесывает гребнем его золотистые кудряшки. Домна втайне думала, что именно он, Сергунька, по-настоящему в нее пошел — добрый и ласковый. Те два, старшие, — те в Михайлу — суровые и замкнутые.
И она любила Сережу и при всяком случае рассказывала соседкам о его проделках: и что он сказал, и что съел. Они только качают головой: «Сереженька, уа!», «Сереженька, иди ко мне!» Среди этих соседок была и горбатая старуха Федосья Гришава, по уличному Стулиха. Тогда еще никто не знал, что она с нечистым спозналась. Потом уже догадались. А сначала долго гадали— отчего такое стряслось с Сережей! В пору, когда другие дети собирали книжки, чтобы пойти впервые в школу, он, Сережа, начал вдруг собирать пустые коробки из-под спичек и прятать их под печку. Одни говорили, что это «крест господень даден ему от всевышнего», другие — что это случилось с ним от испуга, что, мол, «пожаром напужен», и уговаривали Домну поехать с ним в Чернаву, к знахарке. Мать поверила — как раз, когда Сереже было года три, случился в Липягах страшный пожар, и их, Калистратовых, дом тогда сгорел.
Домна поехала к знахарке. Та приложила ко лбу Сережи распятье, побрызгала лицо «святой водой», молитву прочитала. И будто отошло немного, будто стал Сережа забывать про коробки.
Но тут опять эта Стулиха. Заявляется как-то, видит: ребята у завалинки играют. Она отзывает Сережу и говорит: «Возьми, соколик, это я с ярмарки принесла». И подает ему коробку с вятской куклой на этикетке. Увидел Сережа коробок, даже затрясся весь от радости. Глаза его загорелись; схватил, да и убежал с нею в свое убежище, в подпечье. Насилу выманили его оттуда спать.
И только тут осенило Домну — она, Стулиха, Сережу заколдовала! Как-то, когда ему было немногим больше года, Домна сидела с ним на полянке перед избой. Подошла Федосья и сунула ему в ручонки спичечный коробок. А сама: «О, миленький! Какой ты хороший да кудрявый…» Тьфу, ведьма!
Теперь-то всяк знает, что Стулиха с нечистым связана. Соседа — Петра Лункина — с молодой женой развела. Жил себе Петр тихо, спокойно — не пил, по бабам не шлялся. Только раз в покос сидит он возле избы, в тени ветлы, и квас хлебает. Приходит к нему эта Стулиха, сует ему в руки ветку березы, да и говорит: «Катька Колоскова, — говорит, — привет тебе передавала и вот подарок велела отдать». Взял Петр ветку, да и бросил в репейники; еще и посмеялся над причудами Катьки. А через год — недуманно-негаданно — загулял, забуянил, да так всю зиму: то пьяный явится, жену бьет, то совсем домой глаз не показывает, на селе ночует. А на масленицу запряг сани, побросал в них кое-какую одежонку из сундука — и к Катьке той Колосковой. Из своей избы да в чужой дом! Вот как заворожила…
А тут еще случай. Повздорила Стулиха с другой соседкой; поругались-то так, из-за пустяка, — так она ей в отместку корову заворожила. Не то корову, не то ее самое. Сядет поутру соседка корову доить; до этого все будто ничего. А тут — засыпает, и все. И крестится, и помело ставит рядом, чтоб нечистую силу попужать, — ничто не помогает.
И Сережу она, Стулиха, заворожила!
Домна опять к знахарке. Свинью зарезала, сала с пуд взяла с собой. И снова в Чернаву.
Ворожея Сережу крестиком да водичкой…
Только напрасны были ее старания,
Сережа начал собирать коробки с восьми лет, задолго до революции. Сначала ему давали их отец или мать, потом он начал выпрашивать у соседей. Он прятал раздобытые коробки ото всех подальше и мог часами любоваться своей коллекцией.
День ото дня, год от года крепла у него любовь к собиранию коробков. Он стал тайком, не спросясь, уходить на соседние порядки. Его ругали, не разрешая ему попрошайничать. Крутой Михайла, выведенный из себя его непослушанием, пытался даже колотить его.
Ничто не помогало.
И тогда Домна обрядила Сережу в самотканую одежду, расчесала ему русые кудряшки, дала ему в руки мешок — и пошел он вдоль Липягов, от избы к избе, повторяя одно и то же:
— Дяденька, дай Сереже коробоцек!..
Поначалу кое-кто не прочь был и посмеяться над странным побирушкой. Много их в ту пору ходило по Липягам, но ни над кем не смеялись. Те просили хлеба кусок. А тут вдруг появился проситель, который молил не о куске хлеба, а о пустом спичечном коробке…
Малыши, едва завидя его на улице, соберутся ватагой и бегут за ним, кривляясь и поддразнивая: «Сережа, на коробочек!» Сережа оглянется, а озорник влепит ему в спину репейник или сунет в руку под общий хохот осколок разбитой тарелки.