— С золотом? Ха! Золоту всегда найдется место. — Назарка вылизал ложку и отставил миску на брезент, разостланный на траве вместо скатерти.
— Чужим добром не будешь богат, — сказала Лукерья. — Сколько в старину бывало всяких любителей разбогатеть за чужой счет. И конокрады были, и взломщики, и воры — купцов грабили… А бедность так и оставалась. Разбогатеть можно только трудом.
Назарка свистнул.
— Эвон! Куда махнула, тетя Луша! — сказал он. — Я ведь говорил, чтобы найти клад и обратить его на пользу всех, колхоза то есть. Построить новые фермы, тракторов, машин разных накупить.
— И к колхозу это относится! — поддержал я бабку Лукерью.
И незаметно, слово за слово, повел разговор на тему задуманной беседы.
Все слушают меня, не перебивая.
— А ведь верно! — говорит наконец Авданя. — Про богатство-то! Вот, помню, был у нас в председателях Тишка-огородник. Ух, как он мечтал, чтоб колхоз разбогател! Из кожи лез. Распахал он все луга — луком, морквой засеял. А ходить за огородом некому. Так все и позаросло травой. Тогда он стал лес колхозный продавать на сторону. Вали, круши — лишь бы деньги были. И что ж? Лес срубили, но и денег никто не видал.
— У нас и повыше Тишки были шишки! — отозвалась от костра Лукерья. — Тоже так умом своим раскидывали — если, мол, одну и ту же корову поставить на весы трижды, то и мяса втрое станет больше. Ан что же вышло? Худо вышло…
Во время этого разговора из темноты появилась Вера. Она была с полотенцем на плече, с распущенными волосами. Короткий сарафан, мокрый от росы, прилип к ее ладным, округлым бедрам. Она, видно, не ожидала, что у костра так много народа. Застеснявшись, девушка попросила у Лукерьи ужин и сторонкой-сторонкой прошла к стожку, возле которого мы сидели. Прислонилась к стожку и стала есть.
— Ты где пропадала, Вер? — спросил я ее.
— А купалась…
— Вот и явилась твоя русалка, Назар, — сказал Авданя, толкнув Назарку в бок.
Назарка ничего не ответил, встал, потянулся и, пройдя к костру, стал ворошить его палкой. Вверх, в темноту, летели искры. Костер догорал. Звездный полог, распростертый над нами, обозначился ярче, зримее; черные увалы горбатых склонов, закрытые кое-где туманной дымкой, как бы отодвинулись, отошли вдаль. Зато явственнее стали проступать звуки — ранее глухие, убаюкивающие, они стали вдруг осязаемо близкими, тревожными. Неподалеку от луга, во ржи, призывно кричал перепел: «Спать пора! Спать пора!» Над самым увалом Денежного в низкорослых дубках талдычил коростель: «дыр-дыр! дыр-дыр!»
Вдруг Назарка отвернулся от костра и, остановившись перед прицепщиком, сказал:
— Пошли, Слива!
— Это куда? — лениво отозвался подросток.
— Не хотят всем миром — мы вдвоем с тобой отроем клад! Поставим к трактору лопату, весь Денежный за ночь перевернем вверх потрохами!
Слива зевнул, потянулся. Видно по всему, идти никуда ему не хотелось.
— Оставь ты парня в покое! — заворчала Лукерья. — Ищи один, если тебе лихоманка приспичила. Иль не слыхал, сколькие мужики до тебя искали?!
— Тетя Луша! Мы же на новом этапе, так сказать. Применяя передовую технику, — шутил Назарка.
— Узнает председатель, он тебе задаст «технику»! Будешь помнить, как обчественное горючее понапрасну жечь. И не думай рыться! Слышь?
— Тетя Луша, я персонально Сливу спрашиваю.
— Ребенок ить! Вторую ночь глаз не смыкает. А ты! У-у, непутевый!..
Слива — внук тети Луши. Один из многих внуков. Добрейшая она, тетя Луша. Ее дом всегда полон своих и чужих.
— Наломался я что-то, Назарка… — Слива даже не поднялся.
— Ясно, струсил! Испугался огненных колесниц. Гуд бай!
Назарка исчез в темноте. Света проводила его встревоженным взглядом. Мне даже показалось, что она с трудом удержалась, чтобы не вскочить и не побежать за ним следом. Постеснялась, видимо. Я бросил мельком взгляд на Веру. Когда Назарка исчез, она тотчас же отставила миску и задумалась. Потом, не доев кашу, как-то расслабленно, лениво поднялась и, взяв миску, пошла к роднику. У источника тетя Луша мыла посуду.
Вера принялась помогать ей.
Где-то за спиной заурчал трактор. Я посмотрел туда. Свет фар освещал крутой скат лога; от низкорослых дубков и кустов шиповника ложились длинные тени. Трактор поурчал-поурчал и исчез за перекатом Денежного. Напуганные шумом мотора, перепела на время приумолкли. Но как только урчание приутихло, они снова взялись за свое: «Спать пора! Спать пора!»
Однако спать не хотелось. Девушки, примяв копешку сена, разлеглись на душистой подстилке и потихоньку, вполголоса, пели песни. Пели про рябину, про малину, про нескладную женскую судьбу. Косцы, намаявшись, сидели у телеги, покуривали.
Росисто, свежо на земле, и звездно и торжественно в небе. И тихо, и трактор урчит вдали, и перекличка перепелов, и грустная и тягучая, как наши российские дали, песня; и сквозь все это, как дрема, как виденный когда-то мираж, вспоминается далекое-далекое прошлое…
Вот был хан Мамай… Обманом, уговорами, обещанием богатой добычи и иной, счастливой жизни он поднял свой народ. И вот ринулись на Россию татары; рыскали по деревням и весям; грабили, жгли, насильничали… Казалось, не было такой силы, что сломила бы супостата. Но прошли годы, столетия, и вот тут, в этих балках, растаяла Мамаева орда. И стоит теперь неподалеку отсюда, на Куликовом поле, черный чугунный обелиск, увенчанный православным крестом, ниспровергнувшим магометанский серп. Стоит он посреди жесткого, никогда не паханного поля, изрытого сусликами, а вокруг как ни в чем не бывало цветет гречиха и высится выше человеческого роста зеленолистая кукуруза.
Давным-давно нет Мамая, и остались только в народе легенды о татарских кладах; и вот сквозь перекличку перепелов слышишь урчание трактора: то Назарка ищет заветный клад…
— Послушала, растеребила старое… и думаю: до чего ж в старину темный был наш мужик! — заговорила Лукерья, расставляя вымытые миски на ящик, покрытый клеенкой. — Клады искали… Будто в кладе людское счастье.
— А в чем же счастье, тетя Луша? — спросила Светлана Коноплина.
Лукерья не спешила с ответом. Накрыла миски полотенцем, вытерла руки о фартук и вразвалку, переваливаясь с боку на бок грузным телом, подошла к девушкам.
— Подвиньтесь-ка! — Она шумно привалилась широкой спиной к стожку.
— Тетя Луш, тетя Луш… Ну, расскажи! — приставала Света.
— Эка! Да откуда я знаю, в чем оно, счастье-то?
— Ну уж! Прожила жизнь и не знаешь!
Девушки — недавние мои ученицы. Они окончили школу два-три года назад. Некоторым из них я втайне пророчил большое будущее. Вообще мы, учителя, чем-то схожи с матерями. Смотришь часто на быстроглазых малышей, и кажется тебе, что все они в будущем непременно станут ньютонами. Ньютона мы, физики, считаем самым счастливым человеком. Очень хорошо сказал о нем Лагранж: «Он самый счастливый. Систему мира можно установить только один раз».
Каждому своему ученику я втайне пророчу счастье Ньютона… Та же Света, к примеру. Она девушка одаренная — это для меня бесспорно. Она удивительно быстро все схватывает, умеет анализировать. У нее недюжинный математический талант. Мне казалось, что Света непременно должна продолжать образование: поступить в институт, стать научным сотрудником, учителем. Однако, окончив школу, Света не захотела учиться дальше — пошла работать. Она устроилась на железнодорожной станции аппаратчицей телеграфа.
Большинство молодежи так поступает: окончат школу— и на станцию или на шахты. Никто в колхозе не остается. И только в уборку или в сенокос приходят на «помочь».
Так и теперь было: уговорил Иван Степанович, и они пришли.
Наблюдая, как оживились девушки, едва Лукерья заговорила о счастье, я подумал о том, что в школе мы очень мало говорим с учениками о смысле жизни, о счастье. Мы требуем знаний. Я объясняю, когда жил Джордано Бруно и какое значение его работы имели для развития астрономии и физики, историк непременно требует назубок знать все походы Александра Македонского. Математик, само собой, долбит задачки… И никто из нас, учителей, не поведет на уроке речь о том, чем счастлив был Бруно, сгоревший на костре, и почему страшился всего Македонский, владевший чуть ли не половиной мира.