Иван Степанович окончил свою короткую речь. Минуту длилось молчание, решали, кому говорить.
Было неуютно, зябко. Сырая затяжная осень сменилась первым зазимком. От неподвижности захолодали ноги. Я углубился в толпу — казалось, тут, среди народа, теплее. Впереди меня стояли две бабы. Они вполголоса переговаривались. По голосу я узнал Лукерью Худову и нашу соседку, доярку Татьяну Хапрову, или, по-уличному, Таню Вилялу.
— Слышь, Лукерьюшка! Сумку-то нашли… — говорила Татьяна.
— И-и, не ври!
— Ей-бо! Пошли мужики на погост могилу рыть. А она, сумка-то, и лежит в лопухах.
— Без денег?
— Bo-на! Оставят тебе денег! Ищи-свищи. Наши трудовые… Все до последней копеечки погорели! Всем колхозом год работали, а какой-то идол за одну ночь разбогател.
— И-и, Татьяна! Не будет тому счастья от наших денег, — сказала Лукерья.
— Не будет, говоришь? Всю жизню теперь человек может палец о палец не ударять!
— Разве в том счастье, Татьяна! А этих-то найдут! Не может быть, чтобы не поймали.
— Никодимыча-то взяли.
— Да куда ему! Он курице за всю жизнь головы не отрубил.
— Тш-ш, дай послухать, Игнат говорит…
Говорил Игнат Старобин, бригадир первой бригады. Потрепанный треух с кожаным верхом он заграбастал своей заскорузлой ладонью. Короткий замызганный полушубок черной дубки расстегнут. Шарф землисто-серого цвета выбился из-под полушубка, трепыхается на ветру.
— Убийцам надо засыпать землей горло, а потом казнить! — говорил Игнат.
Бабы вздыхали. Игнат — мужик замкнутый, прижимистый, Одни его побаивались, другие открыто недолюбливали. До революции он был церковным старостой, а в годы нэпа лавочкой обзавелся. Ловкий был мужик, умел приспосабливаться: одним из первых вступил в колхоз… До войны не лез в начальники, а как мужиков в Липягах поубавилось, так сделали его завхозом. Недавно он стал бригадиром…
Потом заговорил Михей Лобанов. Узкоплечий, не-. складный, вечно не то больной, не то невыспавшийся. Он был соседом покойного Кузьмы. Михей и начал с него, с Кузи. Только вспомнил о нем, какой это был добрый и безобидный человек, не утерпел, зашмыгал носом. Сказал еще несколько слов и окончательно разрыдался.
— Убийцам надо отрубить руки и ноги, — сказал он сквозь слезы.
Какая-то баба впереди заголосила. Стоявшие неподалеку от меня доярки тоже уткнулись в платки и принялись вытирать слезы.
Горе Михея всем было понятно.
Михей Лобанов и Кузьма Лукин прожили под одной крышей, как брат с братом, более двадцати лет.
Они не были братьями. Судьба свела их под одну крышу случайно: оба они жили в бывшем поповском доме.
Поповский дом на самом краю нашей улицы. Дом большой, под железом, с верандами, с резными наличниками, с флюгером на крыше. В доме две половины: одна — господская, другая — черная, для прислуги.
В чистой, господской, жил отец Александр, наш липяговский поп. Он наследовал приход от отца: и отец его, И дед исстари служили у нас. Александр был поп просвещенный. Он довершил начатое еще его отцом строительство церкви. Именно его стараниями, с помощью земства, построена и школа, та самая, в которой учатся все липяговские ребята, где и я учительствую. Отец Александр не брал «кусочков» при освящении скота и построек, не ходил на поминки. Поговаривали, будто он родня одному из больших русских ученых-физиологов. Это весьма возможно. Ученый тот был наш, рязанский.
Помню, в годы, предшествовавшие коллективизации, отец Александр жил одиноко. Дети учились в городе, попадья была с ними. Несложное его хозяйство, главным образом сад и кухню, вел Кузьма Лукин, его работник. Он жил в «черной» половине дома. У него была такая же, как он сам, тихая жена и полна изба детей.
Поповский дом оживал только летом. Летом на вакации приезжала попадья с дочками. По праздникам семья обедала на застекленной веранде. После обеда окна веранды открывались, и сквозь раздвинутые занавески на улицу выставлялась большущая черная труба — граммофон.
Отец Александр после обеда любил часик-другой отдохнуть. Дочки тем временем веселились. Они заводили музыку. Нам, деревенским ребятишкам, все это было в диковинку. Со всего порядка, бывало, собирались к поповскому дому голопузые пацаны и подростки. Придем, рассядемся на поляне перед домом и сидим, словно стая воробушков, ждем.
Перед домом — обширный палисад. По углам его возвышались мрачные пихты, а у самого забора густо разрослась сирень. Весной сирень цвела голубовато-палевыми цветами. Дом за сиренью, в глубине сада. Видна только веранда и крыльцо. На веранде возле граммофона суетятся девицы в белом.
Но вот наконец труба заиграла. Незнакомые звуки вальсов, полек, мазурок нас завораживали. Мы готовы были весь день сидеть перед поповским домом. Девицы не смотрят на нас, у них свои забавы. Под вечер, отдохнув, на веранду выходит отец Александр. Он без рясы, в халате, в мягких, из лосевой кожи, сапожках. Постоит отец Александр, будто не замечая нас, потом незаметно так скроется за калиткой, ведущей в сад. Глядишь, через минуту-другую идет назад, с лукошком, полным падалиц. Подойдет к забору и — раз! Через кусты сирени на поляну посыпались яблоки.
Мы мигом вскакиваем с земли и, как муравьи на добычу, бросаемся за падалицами. Кто повзрослее, посильнее, тот норовит оттолкнуть малышей. Те дерутся, плачут. Редко обходится без потасовки.
Отец Александр был добрый. Он приносил еще лукошко падалиц, и мы, набив за пазуху яблоки, успокоенные, расходились по домам.
Поповская усадьба внешне походила чем-то на крепость. Несмотря на свои огромные размеры, весь сад и надворные службы, прилегающие к нему, — все было огорожено высоким дощатым забором. По всему забору, словно крепостные башни, стояли ветлы. Ветлы были старые, кряжистые, стволы их разрослись в два-три обхвата. За ними не видно ни деревьев, увешанных плодами, ни райских дорожек, обсаженных цветами. Обо всем, что было в саду и в доме попа, ходили только слухи, редко кто из мужиков бывал в покоях отца Александра.
Осенью, когда ветлы оголяются, ребята с завистью и тайной надеждой прохаживались возле сада. За высоким забором пламенели гроздья рябины; янтарным блеском лоснились плоды антоновки. Идешь, бывало, мимо, и все тебе кажется, что вот-вот найдешь яблоко или грушу, упавшую случайно через забор. Но тщетно! Сучья яблонь и груш, которые норовили перерасти изгородь и очутиться по другую ее сторону, были заранее отпилены: отец Александр оберегал свою паству от соблазна…
Поповский дом всегда пугал меня. Я и теперь, признаться, побаиваюсь проходить мимо него ночью. В дуплах ракит, окружающих сад, водилось множество сов. Ночные крики их слышны далеко окрест. Черная глубина сада, и на его фоне — белые облупившиеся стволы вековых ракит. Идешь и вдруг явственно видишь: на одной из ракит висит… женщина. Весь покроешься испариной от испуга и оторопи, готов уже вскрикнуть, бежать прочь, как замечаешь, что это всего-навсего белеет отодранная кора дерева.
Бабы рассказывали про поповский дом всякие небылицы. Говорили, что попадья потому не живет в нем, что, когда она была молодой, будто к ней раз ночью прилетел ангел и соблазнил ее; будто узнал про то отец Александр и выпроводил ее в город.
Мужики в ангела не очень-то верили, но тоже, как я заметил, не проезжали мимо поповского дома, не перекрестившись.
Теперь, спустя много лет, я понимаю, откуда все это шло. Это шло от неведения, оттого, что дом отца Александра был совсем иным миром, путь сюда нашему брату, лапотнику, заказан. Тем понятнее была настороженность людей, когда наконец перед ними открылись двери поповского дома.
Однажды, в самом начале зимы 1930 года, по Липягам пронесся слух: отца Александра, как врага колхозного строя, ночью забрали и увезли в город. В поповском доме, вернее, в большой, хозяйской половине его, разместилось правление только что созданной артели «Красный пахарь». Работник же попов — Кузьма Лукин — так и остался жить в «черной» половине. Он одним из первых вступил в «коммунию» и состоял как. бы завхозом: принимал имущество от вновь вступающих в артель — коров, лошадей, сохи. Все это сводилось и свозилось на просторный баз.