Той же зимой дед умер. Соседи говорили, что умер дед Андрей хорошо. Пошел утром расчищать дорожку к погребу, взял лопату — смурыг, смурыг — и вдруг уткнулся лицом в сугроб, и все…
Мать первой увидела. Подняла его, а он не дышит. Запричитала, заголосила. Отца дома не было. Собрались соседки. Внесли деда в избу, положили на коник. Бабы шмыгают носами. Мне жутко, я первый раз вижу смерть…
День ото дня забот и хлопот мне прибавлялось. Но как ни старался отец приучить меня к землепашеству, наука эта мне не давалась. Он очень скоро махнул на меня рукой — подрастали меньшие сыновья.
Наступил день, когда и мне, как и Федьке, сшили настоящие мужские брюки с отворотами и с петельками для продевания ремня. И насушили сухарей. И дали денег на дорогу. И я, как и Федька, выплыл в море жизни.
Я стал студентом педагогического училища.
…Одно за другим падали на землю пыльные полуистлевшие бревна. С каждым вновь упавшим бревном все ниже и ниже становилась наша изба.
А на каждом бревне масляной краской пометки: «Ю-8»… «В-7»…
Пометки эти означают: южная сторона, восьмое бревно: восточная сторона, седьмое бревно… Это для того, чтобы плотники, собирая сруб на новом месте, не путали венцы. Место это недалеко — всего в трех километрах от Липягов, на станции. Разобранную по бревнышку избу мы сложим в кузов автомашины и повезем. Машина придет вечером, Федор уже договорился. Там, на станции, посреди огромного пустыря, начинающегося сразу за угольным складом, стоит тесовая времянка. Неподалеку от нее высовываются из земли каменные столбы — фундамент для нового дома.
На станционном пустыре таких времянок много. Они стоят двумя рядами, как бы образуя улицу. Возле сараюшек — горы шлака и камня, штабеля досок. Глядишь, осенью станционный поселок раздвинется, обогатится еще одной улицей. Их и так немало, новых улиц. Исстари мужики из Липягов подрабатывали на станции. Стрелочниками, кладовщиками, ремонтными рабочими — служили кем придется. Но из села не уходили. А теперь все вдруг захотели жить на станции. Кем бы ни служить, лишь бы устроиться на «железке». Оно и понятно: на станции совсем иной мир, чем у нас в Липягах. Если ты работаешь на «железке», у тебя каждые пятнадцать дней получка. На станции есть ларьки с хлебом, и школа, и клуб, и кино.
Со всех окружных сел перекочевывают дома на станцию. Вот и мы наконец решились. На первый взгляд, ничего особенного нет в этом переселении. Просто исчезает еще одна изба с нашего порядка. Их немало уже исчезло за последние годы. Наша улица напоминает теперь челюсть старого-престарого человека: то тут, то там вместо зубов видны щербины.
Что ж, будет одной щербиной больше…
Отболело.
Отболело ли?
У меня, пожалуй, да: отболело. К тому же я не уезжаю из села. Я живу в коммунальной квартире. Ее дали мне как учителю. У Степана тоже душа не болит об отцовском гнезде — он парень бесшабашный. Но на Митю мне смотреть больно. Ему дорого все, что связано с избой. После смерти деда и сама изба, и сарайчики возле нее — все понемногу обваливалось, ветшало. Никто — ни отец, ни братья — рук не прикладывали к дому, только он один старался. Было время, когда Митя вообще тянул всю семью. Старшие братья воевали; отец погнал в эвакуацию колхозный скот. Мать, убитая горем, едва ходила. Он остался за хозяина.
Немцы подошли вплотную к селу. Оставшиеся в Липягах бабы и старики собрались и решили: колхоз сохранить. Они все припрятали — и семена и инвентарь. На базу остались лишь старые телеги и лошади.
Но в ночь, когда в Липяги вступили немцы, несколько мужиков не утерпели и явились на конюшню, чтобы поживиться кое-чем. Узнав об этом, Митяй тоже отправился на баз. Вскоре он подъехал к дому на телеге, запряженной общипанной лошадкой, еле стоящей на ногах. На дрогах — соха, какие-то рваные хомуты, сбруя. Мать рассказывала, что она сначала обрадовалась: мол, молодец Митя, другим не уступил, а потом перепугалась — имущество-то ведь колхозное!
Митя подъехал к сараю: «Тпру!» Важно так, как это делал дед, слез с телеги, бросил вожжи на круп лошади. Стаскивая соху, рассказывал:
— Игнат Старобин впрягал уже. Едва отбил. «Не смей! — говорю. — Этот мерин от нашей кобылы! От нашей! Понял?!» Я давно с него глаз не спускал. Ничего, что он в лишаях. В моих руках быстро поправится…
Мать помогла Мите снять соху. Вместе отнесли ее в сарай.
Однако и двух недель не прохозяйничал Митя. Только что и успел, что меринка в порядок привел: помыл его купоросной водой, почистил. Вскоре немцев прогнали. Вернулся отец. Узнав, что Митя привел с колхозной конюшни мерина, заставил его отвести обратно лошадь. Когда тот вернулся с база, снял с Митьки штаны и выпорол его ремнем. Отец все еще думал, что Митя ребенок. А ему шел уже пятнадцатый год. И к тому же он был злопамятен. Митя не мог простить отцу рукоприкладства. Он не захотел больше работать под началом отца в колхозе. Той же осенью устроился учеником в депо. Работа у него была грязная (он чистил паровозные котлы). Получал Митя мало. Но он не унывал: как и дед, находил, чем восполнить плату за свой труд. Не было дня, чтобы он вернулся со станции с пустыми руками. То тесину сунет под мышку, то брусок какой-нибудь вместо палки в руки возьмет, то антрацита насыплет в сумку. Глядишь, весной в сарае целый воз тесин, филенок, листов фанеры. Все лето вечерами Митя возится на дедовом верстаке — что-то строгает, сколачивает. Потом, глядишь, в сенцах появилась новая дверь. Так, незаметно, он и рамы новые повязал, и полы в мазанке настлал.