Смотрел я на оголившийся клочок земли, что занят был избой, и думал:
«Вот исчезают с нашей липяговской земли избы; заваливаются, гибнут колодцы; умирают старики. А ведь в каждой избе свой мир; у каждого источника своя история; за каждой прожитой жизнью свой характер. И все это со временем исчезнет из памяти людской. Исчезнет, предастся забвению. А ты жил в той самой избе; пивал воду из того самого колодца; разделял горести и радости с людьми, которых уже нет.
Твой долг рассказать обо всем, свидетелем чего ты являешься!»
И именно в тот миг, когда открылся мне клочок глинистой, испещренной следами мышиных нор земли, и родилась у меня мысль рассказать про Липяги.
С того дня я и начал вести свои «Записки».
— Вот и добили! — сказал Павел Миронович, когда мы выломали последнюю половицу.
— А теперь рубите ракиты! — распорядился Федор.
— Зачем они тебе, эти ракиты? — возразил зять: он был добрый человек и не очень вникал в хозяйство.
— В доме все пригодится. На изгородь пойдут.
— Надо бы у матери спросить. Как она скажет, — поддержал я Павла Мироновича.
Мать стояла неподалеку. Я взглянул на нее в надежде, что она поддакнет: мол, да, пусть остаются ракиты… Голубая горошком кофта, белый платок, оттеняющий каждую морщинку; на лице выражение усталости и скорби.
— Ну так как, мама? Рубить или оставить на память об андреевском корне? — с обычной своей ухмылкой спросил Степан.
— Не знаю, право… А как Федор-то?
Говорит, что надо рубить.
— Раз говорит, чего же тут.
Мне было очень жаль ракиты; не столько ракиты, сколько грачиные гнезда. Но я сдержался и не возразил: какое мне дело! Они уже не мои, эти ракиты. Вот уже больше месяца, как мы с Ниной переехали в новый коммунальный дом, построенный для учителей. Правда, у нас невесть какие хоромы — всего лишь одна комната, но жить пока можно…
Мне все равно — как хотят братья, пусть так и поступают. Может, и правда: ветлы пригодятся на изгородь. Но самому мне пилить ракиты не хочется. Я сказал Федору, что лучше разберу печку, а Степан и Павел Миронович нехай займутся ракитами.
Зять не очень охотно взял пилу. Степан с топором опередил его. Он подошел к раките, росшей перед самыми окнами. Ствол ее во многих местах был ободран и казался трухлявым, податливым. Степаха размахнулся и ударил изо всех сил. Но от его удара на стволе не осталось даже отметины. Комель дерева был словно скручен из стальных канатов. Корни, глубоко уходящие в землю, как кариатиды, поддерживали дерево. Пусть ствол был обглодан скотом, истыкан ржавыми гвоздями и костылями, но корни еще были живы; они свершали свою работу, и дерево, казавшееся мертвым зимой, по весне оживало.
Вот почему топор отскакивал от ствола.
— Пилой, пилой надо! — кричал издали Федор.
Павел Миронович и Степан взялись за пилу.
«Зи-и-ик, зи-и-зик…» — запела пила. Грачи, почуя близкий конец своего гнездовья, загалдели, заметались.
Но люди внизу не обращали внимания на их беспокойство — у людей свои заботы.
Ствол был крепок и неподатлив лишь снаружи. А в середине оказалась червоточина. Пила въедалась в дерево без всякого усилия, и вместо звона слышалось шуршание красноватых рыхлых опилок, сыпавшихся на землю.
Вдруг что-то треснуло. Пильщики отпрянули в сторону. Ракита вздрогнула, накренилась набок, словно ее перевешивали грачиные гнезда.
— Эй, поосторожней там! — крикнул Степаха шоферам, грузившим у сарая бревна.
— Валяй!
Степа ударил топором.
Грузно осев, ракита скособочилась; ветви ее неестественно наклонились, сникли, и медленно, нехотя дерево повалилось на землю. Хрястнули, ломаясь под тяжестью ствола, молодые побеги; в воздух взметнулась пыль с грачиных гнезд, и белый пух повис и закрыл все, будто кто-то там, в вышине, вспарывал перины.
…И рассыпались по зеленой траве серые в крапинку грачиные яйца.
Назаркин клад
Нет такого места вблизи Липягов, про которое не ходило бы у нас легенд и поверий. Рассказывают всякое — и про Разбойный лог, и про Неновое… Но, пожалуй, больше всего легенд связано с Денежным.
Денежным зовется у нас дальний глухой лог. Вернее, не только лог, но и все это место: и гора над оврагом, и ключ, из которого вытекает Липяговка, и болотистый луг вдоль ручья.
Далеко за селом, на самом что ни на есть юру, начинаются две проточины. Одна от «дуба», от угла Жерновского леса, другая совсем с иного конца — от Затворного. Начинаются они незаметно, будто промоины: однако вскоре каждая из них переходит в глубокий овраг. Летом по дну этих суходольных овражков — желтоватая мозаика глиняных наносов: следы весеннего паводка и майских дождей. То тут, то там, могуче взломав потрескавшуюся кору иссохшейся почвы, упрямо зеленеют кусты конского щавеля; изредка на песчаных отмоинах стелются спирали белоглазой повители. А по крутым откосам оврагов фиолетово-дымчатые пятна кашки чередуются с кустами краснотала и ежевики.